Комедианты — страница 28 из 56

— Ты меня не любишь?

— Пожалуйста, не задавай таких вопросов.

— Почему?

— Потому, что я могу задать такой же вопрос тебе.

Я признал справедливость ее упрека, и это меня обозлило, а злость охладила желание.

— Интересно, сколько у тебя было любовников?

— Четверо, — без запинки сказала она.

— Я четвертый?

— Да. Если тебе нравится так это называть.

Несколько месяцев спустя, когда связь наша кончилась, я оценил ее прямоту. Она не играла никакой роли. Она точно ответила на мой вопрос. Она никогда не притворялась, будто ей нравится то, что ей не нравилось, или что она любит то, к чему равнодушна. Если я ее не понял, то лишь потому, что неправильно задавал ей вопросы. Она и правда не была комедианткой. Она сохранила душевную чистоту, и теперь я понимаю, за что я ее любил. В конечном счете единственное, что привлекает меня к женщине, кроме красоты, — это то неопределенное свойство, которое мы зовем «порядочностью». Женщина в Монте-Карло изменила своему мужу со школьником, но побуждения у нее были самые благородные. Марта тоже изменяла мужу, но меня привлекала в ней не ее любовь ко мне, если она меня и любила, а ее слепая, жертвенная привязанность к ребенку. На порядочность всегда можно положиться; почему же мне мало было ее порядочности, почему я всегда задавал ей дурацкие вопросы?

— А что, если сделать хоть одну любовную связь постоянной? — сказал я, отпуская ее.

— Разве за себя поручишься?

Я вспомнил единственное письмо, которое я от нее получил, не считая записочек, где назначались свидания, написанных иносказательно, на случай если они попадут в чужие руки. Она написала мне это письмо, когда я был в Нью-Йорке, в ответ на мое — скупое, подозрительное, ревнивое. (Я сошелся с одной потаскушкой с Восточной 56-й улицы и, естественно, предполагал, что и Марта нашла мне замену.) Она писала мне нежно, без всякой обиды. Конечно, если у тебя повесили отца за чудовищные преступления, вряд ли ты станешь раздувать мелкие обиды! Она писала об Анхеле, о том, какие у него способности к математике, она много писала об Анхеле и о том, как его мучат по ночам кошмары: «Я теперь сижу возле него чуть не каждый вечер», и я сразу же стал воображать, что она делает, когда с ним не сидит, с кем она тогда проводит свои вечера. Напрасно я себя утешал, что она проводит их с мужем или в казино, где я с ней познакомился.

И вдруг, словно читая мои мысли, она написала мне приблизительно так: «Физическая близость, наверно, большое испытание. Если мы можем его выдержать, относясь к тому, кого любим, с милосердием, а к тем, кому изменяем, с нежностью, нам не надо мучиться, хорошо или плохо мы поступаем. Но ревность, недоверие, жестокость, мстительность и взаимные попреки губят все. А гибель отношений — это грех, даже если ты жертва, а не палач. И добродетель тут не оправдание».

В то время эти рассуждения показались мне претенциозными, неискренними. Я злился на себя и поэтому злился на нее. Я разорвал письмо, хотя оно было таким нежным и несмотря на то, что оно было единственным. Я подумал, что она читает мне мораль, потому что я в тот день провел два часа на Восточной 56-й улице, — хотя откуда ей было об этом знать? Вот почему, несмотря на мою страсть к сувенирам — рядом с пресс-папье из Майами, входным билетом в казино Монте-Карло, — у меня нет ни клочка, написанного ею. А я так ясно помню ее почерк: круглые детские буквы; а вот как звучал ее голос — забыл.

— Что ж, — сказал я, — раз так, пойдем вниз.

Комната, где мы стояли, была холодная и нежилая; картины на стенах, по-видимому, выбирали наемные декораторы.

— Иди. Я не хочу видеть этих людей.

— У статуи Колумба, когда Анхел поправится?

— У статуи Колумба.

И когда я уже больше ничего не ждал, она меня обняла.

— Бедняжечка ты мой. Хорошо же тебя дома встретили!

— Ты не виновата.

Она сказала:

— Ну, давай! Давай быстро! — Она легла на край кровати и притянула меня к себе, но я услышал голос Анхела в глубине коридора: «Папа! Папа!»

— Не слушай, — сказала она. Она поджала колени, и это сразу напомнило мне мертвое тело доктора Филипо под трамплином; рождаясь, умирая и любя, человек принимает почти одну и ту же позу. Я ничего к ней не чувствовал, ровно ничего, а белая птица не прилетела, чтобы спасти мое самолюбие. Вместо этого послышались шаги посла, поднимавшегося по лестнице.

— Не волнуйся, — сказала она. — Он сюда не придет. — Но пыл мой охладел не из-за посла. Я встал, и она сказала: — Ерунда. Это была дурацкая затея, не сердись.

— У статуи Колумба?

— Нет. Я придумаю что-нибудь получше. Честное слово!

Она вышла из комнаты и окликнула мужа:

— Луис!

— Да, дорогая? — он появился на пороге их спальни с головоломкой Анхела в руке.

— Я показываю мистеру Брауну верхние комнаты. Он говорит, что несколько беженцев нам не помешали бы.

В ее голосе не было ни одной фальшивой нотки; она вела себя абсолютно естественно, и я вспомнил, как ее рассердил наш разговор о комедиантах, а сейчас она показала себя лучшей комедианткой, чем все мы. Я играл свою роль хуже; у меня от волнения перехватило горло.

— Мне пора, — пробормотал я.

— Почему? Еще так рано, — запротестовала Марта. — Мы ведь давно вас не видели, правда, Луис?

— У меня свидание, которое я не могу пропустить, — сказал я, не подозревая, что говорю правду.


Долгий, долгий день еще не кончился; до полуночи оставался час, то есть целая вечность. Я сел в машину и поехал по берегу моря; дорога была вся в ямах. Навстречу попадалось мало людей; они либо еще не осознали, что комендантский час отменен, либо боялись попасться на провокацию. Направо тянулся длинный ряд деревянных хижин на огороженных участках земли величиною с блюдце, где росло по нескольку пальм, а между ними поблескивали лужицы воды, как железки в куче хлама. Кое-где горела свеча, и вокруг сидели люди, склонившись над стаканами рома, как плакальщицы над гробом. Иногда доносились несмелые звуки музыки. Посреди дороги плясал какой-то старик, мне пришлось затормозить. Он подошел и захихикал сквозь стекло — в эту ночь в Порт-о-Пренсе все же нашелся человек, которому не было страшно. Я не разобрал, что он говорит на своем patois [местное наречие], и поехал дальше. Я уже больше двух лет не ездил к матушке Катрин, но сегодня я нуждался в ее услугах. Бессилие мучило меня, как проклятье, и мне нужна была ведьма, чтобы его снять. Я вспомнил девушку с Восточной 56-й улицы, а потом нехотя подумал о Марте, и это подогрело мою злость. Если бы она отдалась мне тогда, когда я хотел, ничего бы этого не понадобилось.

Как раз перед заведением матушки Катрин начинался развилок; асфальт, если его можно было так назвать, кончался (не хватило денег или кто-нибудь не получил свою мзду). Налево шло на юг главное шоссе, по которому не проедешь ни на чем, кроме вездехода. Я удивился, обнаружив в этом месте заставу, потому что с юга вторжения не ждали. Я стоял, пока меня обыскивали тщательнее обычного, под большим деревянным щитом, где значилось: «США — ГАИТИ. Совместный пятилетний план. Большое южное шоссе». Но американцы уехали, и от пятилетнего плана осталась только доска над стоячими лужами, над изрытой канавами дорогой, кучами щебня и остовом бульдозера, который никто не позаботился вытащить из грязи.

Когда меня отпустили, я свернул направо и подъехал к владениям матушки Катрин. Кругом стояла такая тишина, что я даже засомневался, стоит ли выходить из машины. Длинная низкая хижина, похожая на конюшню, разделенную на стойла, предназначалась для любовных утех. В главном здании, где матушка Катрин принимала гостей и угощала их напитками, горел свет, но ни музыки, ни танцев не было слышно. На минуту мной овладело искушение сохранить верность Марте, и я чуть было не уехал. Но я слишком долго волочил свою обиду по этим ухабам, чтобы теперь повернуть назад, и я осторожно зашагал по неосвещенному участку, испытывая отвращение к себе. По глупости я поставил машину фарами к стене хижины, поэтому шел в полной тьме и сразу же споткнулся о вездеход с выключенными огнями. За рулем кто-то спал. Я снова чуть не повернул назад, потому что в Порт-о-Пренсе почти ни у кого не было «джипов», кроме тонтон-макутов, а если тонтон-макуты сегодня веселятся с девочками матушки Катрин, там не место посторонним.

Но отвращение к себе толкало меня, и я шел дальше. Матушка Катрин услышала, как я спотыкаюсь, и вышла на порог с керосиновой лампой в руке. У нее было лицо доброй кормилицы из фильма о жизни в южных штатах и крошечная, хрупкая фигурка, когда-то, очевидно, очень красивая. Ее лицо не обманывало — это была самая добрая женщина, какую я знал в Порт-о-Пренсе. Она делала вид, что ее девочки — из хороших семейств и она только помогает им зарабатывать на карманные расходы, — в это легко верили, потому что она научила их прекрасно себя вести. Ее клиенты, пока они не забирались в стойла, тоже должны были соблюдать декорум; глядя, как танцуют пары, можно было подумать, что это выпускной бал в монастырской школе. Как-то раз, года три назад, я видел, как она вступилась за девушку, которую обидел хам. Я пил ром и услышал крик из каморки, которую мы звали стойлом, но, прежде чем я успел вмешаться, матушка Катрин схватила в кухне топор и ринулась в бой. Ее противник — вдвое выше ее ростом — был вооружен ножом и к тому же пьян. (У него, видно, в заднем кармане была припрятана фляжка, потому что матушка Катрин ни за что не отпустила бы девушку с пьяным.) Когда она влетела в комнату, пьяный бросился бежать, а позже, уходя, я увидел через кухонное окно, как она сидит с девушкой на коленях и баюкает ее, напевая что-то на своем непонятном patois, а та прижалась к ее худенькому плечу и спит.

Матушка Катрин шепотом предупредила меня:

— Здесь тонтон-макуты.

— Всех девушек разобрали?

— Нет, но та, которая вам нравится, занята.

Я не был здесь два года, но она это помнила. И что еще удивительнее, девушка все еще была у нее, а ведь ей сейчас уже лет восемнадцать. Я не ожидал ее здесь найти и все же почувствовал огорчение. На склоне лет предпочитаешь старых друзей даже в борделе.