Комедианты — страница 47 из 86

— Нет, но у меня нет еще фортепьяно.

— Да ведь можно взять одно из наших, — произнесла Цеся с живостью.

— Благодарю вас; я уже выписал покуда венское из Житкова от Гр… Я поставлю его потом для гостей, а Эрара у себя подле кровати.

— Как вы свободно уже устраиваете свою будущность даже в мелочных подробностях! — сказала Цеся с незаметным вздохом.

— Мне кажется, что мы оба поступаем одинаково: и вы, вероятно, также мечтаете. Ведь уже и слово дано!

Цеся покраснела.

— О, еще целый год впереди, а год это очень долго!

И она вдруг ударилась в сентиментальность; хотела его растрогать, понюхала резеду, положила ее на столике, подле него, будто для того, чтобы поправить браслет; в самом же деле для того, чтобы забыть ее тут и издали следить, не возьмет ли ее Вацлав. Но он, уже разочарованный, читал теперь и в ее сердце, и в ее мыслях, и хоть к ней и влекло его прелестью воспоминаний, но он мужественно боролся с этой силой и решил не поддаваться ей.

— Не сыграете ли вы что-нибудь? Цеся встала и начала ходить по зале.

— О, охотно, если только вы не заставите меня играть «Котика».

— Нет, на этот раз увольняю, мне жалко вас… «Котик» останется для кого-нибудь другого, для того, кто только и сможет оценить «Котика»! — прибавила она с ударением. — А для меня… Шопена! Попробуйте, я так люблю этот марш из его сонаты: это словно видение, словно предчувствие смерти!

— Вы любите Шопена? — спросил Вацлав, садясь за фортепьяно. — Это что-то новое! С каких же это пор?

— С тех пор, как вы играли его нам так отлично в последний раз, — ответила она без замешательства, идя на приступ, — как певуча, как выразительна вторая часть этого марша!..

— Но и начало также: кажется, слышится из-под земли! — уже увлекаясь, воскликнул Вацлав.

— По-моему, вторая часть лучше… Кажется, что ее поет ангел над бледным телом умершего, уносясь в воздухе…

Но Вацлав уже играл. Цеся ходила по зале, поглядывая то на мать, которая следила за нею, то на отца, который, в свою очередь, кидал на нее любопытные взгляды.

Между тем окончилась погребальная песнь, замерли очаровательные звуки, и Вацлав, под впечатлением какой-то грустной мысли, которая поднялась в глубине его, недвижимо остался у фортепьяно с опущенными руками и поникшей головой.

— Кто бы догадался, — сказала Цеся, подходя к нему, — кто бы догадался, взглянув на вас, что вы так недавно получили в наследство миллионы… и фортепьяно Эрара!

Говоря это, она наклонилась к нему и уставила на него взгляд, холодный, заученный, могущество которого знала. Как было не задрожать ему, когда сквозь этот взор глядели на него первая любовь, пробуждение, ангельский сон, а с ними сладкое воспоминание испитых горестей, с ними и память о темном, но приятном прошедшем, озолоченном молодыми думами?

Оба молчали, молчали, и два или три раза взгляды их встречались, избегали один другого, опять встречались, наконец Вацлав сказал тихо:

— Так через год?

— Что через год?

— Ваша свадьба! Мне необходимо знать, потому что я приглашен заранее.

— Через год, да, через год! — ответила желчно Цеся. — Через год и, может быть, прежде. Но я думаю, что вам не придется вести меня к алтарю, придется разве вести только домой?

— Сомневаюсь! — сказал сухо Вацлав.

— Об этой Фране говорят, что она так хороша, так наивна!.. — она засмеялась. — Как, должно быть, идет ей, когда она, с овсом в фартучке, сзывает на крыльце цыплят…

— Знаете ли, — воскликнул Вацлав, обиженный, — действительно она прекрасна посреди этой сельской обстановки, посреди кур и голубей…

— А, наконец я добилась, что вы признались! Так она прекрасна! Вот это я люблю, это откровенно! — прибавила она желчно, но с волнением. — Опишите же мою будущую кузину.

— Так далеко я еще не забирался мыслью.

— Ну, так может быть сердцем! — щебетала графиня. — Но ведь прекрасна, ведь прекрасна! — повторяла она с ударением. — Скажите же мне, блондинка или брюнетка, большая или маленькая?

— Вы это знаете очень хорошо, потому что видели ее не раз в церкви.

— Нет, нет, извините, я не имею привычки глазеть по сторонам. И наконец, я не так любопытна.

— Так зачем же мне ее описывать вам?

— Вы правы, не стоит!

Оба опять замолчали на некоторое время. Вацлав небрежно перебирал клавиши; Цеся прошлась раза два по зале и опять подошла к своему прежнему месту.

Она взяла букет резеды со столика, подержала его с минуту, подошла к фортепьяно и бросила его далеко на деку, так, что он упал оттуда. Вацлав поднял и отдал ей с улыбкой.

— Мне не надо его, — ответила Цеся, — я кинула его нарочно; резеда мне надоедает; слабый запах, цветок не видный. Не понимаю, зачем сеют его, зачем появляется он в садах и залах. А вы не любите резеды?

— Я, — сказал Вацлав, — прежде любил, а теперь…

— Теперь вам, вероятно, нравятся более полевой мак и ноготки!! Ха, ха! — и она стала смеяться так принужденно и неестественно.

— Может быть.

На этом разговор прервался, а в залу влетел преследующий Вацлава пан Мавриций Голобок с Целенцевичем. Литератор этот спешил, по собственному его выражению, употребить свое влияние на молодого человека и захватить над ним нравственную власть в пользу подписки на Третьегодник и Двумесячник…

Поздоровавшись со всеми, он поспешил «отрекомендовать себя» (его собственное выражение, не мое) графу Вацлаву, к которому тотчас же привязался с особенным азартом, выезжая на избитых уже столичных новостях по части музыки. Толковал о Рубини, о Пасте, о концертах, об искусстве его, о Тальберге, о Листе, а далее мало-помалу и о себе и о подписке на свои сочинения.

Хотелось ему своим враньем внушить о себе высокое мнение; он рассказывал, как пил с Листом, когда выезжал из столицы, как дружески ходил с Рубини, как Гензельт, несмотря на свою гордость, преклонялся перед ним и его музыкальной теорией, какие возвышенные философские статьи он обдумывает; далее пошла речь о «Пустыне» Давида и т. д.

Все это мешал он быстро, неловко, но эффектно перед Вацлавом, думая пленить его и озадачить. Но, увы! нетрудно отличить настоящее от поддельного, глупость не прикроешь никакими пышными фразами.

Так и случилось тут. Вацлав слушал, удивляясь только нахальству и многословию и не понимая, из-за чего этот господин хлопочет.

Всем другим между тем надоел Целенцевич, который в продолжение часа толковал свои теории, когда новый гость увеличил общество.

Это был старик Курдеш, выбритый, приглаженный, с саблей, покорный, униженно кланяющийся и пересыпающий свою речь всеми возможными учтивостями. При виде его старый граф заметно побледнел; это был именно тот день, когда Курдеш мог спросить свои деньги и затем, собственно, казалось, он и приехал. Приняли его, разумеется, как приятнейшего соседа и приятеля.

Испуг старого Дендеры увеличился, когда Курдеш после чаю, поклонившись чуть не до колен хозяину, попросил позволения поговорить с ним минутку наедине. Граф охотно согласился, обольщая себя в минуту грозящей ему опасности бесполезной надеждой; в голове его мешались самые дикие мысли, он то отчаивался, то снова мечтал о каких-то невероятных средствах. Но сложивши губы в улыбку, приняв спокойный вид, выказывая старику необычайную нежность и искренность, он отправился с ним в соседнюю комнату.

— Садитесь же, садитесь, мой дорогой, старый сосед, — сказал граф, дружески обнимая Курдеша, — кто в жизни помыкался по свету столько, тот имеет право на отдых.

Вот в какие нежности ударился уже должник; ротмистр только склонился униженно, погладил свои седые усы; но, казалось, это не слишком тронуло его и начал так:

— У меня, граф, есть к вам маленькая просьбочка.

— Что прикажете, что прикажете, любезнейший, почтеннейший сосед.

— Небезызвестно вам, ясновельможный граф, — продолжал Курдеш, — что у меня есть дочь, которую мне дал Господь вырастить. Может быть, найдутся люди, хотелось бы выдать ее замуж прежде, чем придется мне закрыть глаза; необходимо, чтобы было видно, что у нее есть и что будет; это важно, все мы люди. Вам, конечно, не сделает никакой разницы, ясновельможный пан, если вы в срок потрудитесь возвратить мой капиталец.

— От всей души! — воскликнул граф, не показывая ни малейшего удивления, ни замешательства. — Весьма охотно, очень хорошо, очень благодарен, что вы говорите заблаговременно, потому что при больших делах моих вы могли бы захватить меня врасплох.

Говоря это, граф глотал слюни, но не поморщился, хотя решительно не знал, как заплатить.

— Буду вам очень благодарен, — сказал Курдеш, — я только что приторговал деревеньку и уже почти порешил в главных условиях.

— А! Очень рад! Если можно узнать, какая же это деревенька?

— Это не тайна; я покупаю Цемерники.

— Цемерники! — сказал граф, поднимая голову. — Цемерники, у Фарусевичей! А! Знаю! Но там, кажется, не без греха.

Шляхтич, напугать которого было легко, спросил с живостью:

— Как? Какой же грех?

— А процесс за наследство с Боголюбами, которые просят на Фарусевичей; что-то, кажется мне, в роде девяти или десяти тысяч рублей…

— Это известно.

— Советую, однако ж, остерегаться, — прибавил граф, отходя и ковыряя в зубах, — притом Цемерники — это глина, горы, лесу мало и тот повырублен, воды нет; а почем за душу?

— По пятидесяти дукатов; дешевле нельзя было, именья поднялись в цене.

— Это довольно дорого; к тому же понадобится немало на строения, удобрения.

— А, это уж известно, — сказал Курдеш, вздыхая.

— Это не особенно выгодная покупка, — начал медленно Дендера.

— Может быть, но это по соседству, да, наконец, дело уже поконченное.

— Поконченное! А! В таком случае, очевидно, мне остается только поздравить, не о чем и толковать. Но покупать имения нынче до окончательного устройства инвентарей — значит входить в значительные убытки: имения должны упасть.

— Бог знает, — сказал спокойно шляхтич. — Бог знает. Упадут, вероятно, с тем чтобы подняться больше.