сли б мог его послушать. Сильван будто нечаянно, говоря о хозяйстве, перечел все поместья отцовские, все деревни, все приселки, перечел всех родных, с некоторым преувеличением их аристократизма, признался в скуке, какую испытал он в деревне, в тирании сурового и скупого отца и в множестве других вещей, которые были нужны ему для общей картины, какую хотелось ему представить барону. Барон также развернулся, поддерживал разговор, одобрял чувства Сильвана, хвалил его намерения, извинял слабости и дошел наконец до совершенной дружбы к Дендере, который смеялся в душе, что поймал его.
В хорошо устроенной дворне и слуги знают, чем понравиться барину, а потому, в то время как в комнате происходила вышеописанная сцена, Оциесский выспрашивал за стаканом чая с ромом у камердинера барона, а казачок разведывал, покуривая трубочку, у людей при экипажах. Когда, довольно поздно, Гормейер отправился на отдых, Оциесский поспешил с донесением к барину. Из сравнения всех сведений оказалось, к удивлению Сильвана и Оциесского, что Сильван ровно столько же, ни больше, ни меньше, узнал в комнате, сколько Оциесский у камердинера, а казачок у прислуги. В самом деле, согласие было безупречно и все сведения сходились, что подтверждало их справедливость, но никто не высказался ни на волос.
Оциесский только, проницательный от природы (слуги, живя с господами и не будучи допущены в среду их жизни, должны стараться отгадывать ее, понять, вникнуть в ее тайны и вследствие этих усилий постоянно приобретают навык узнавать людей по внешним признакам), — Оциесский схватил кое-какие черты из разговора с горничными, с которыми успел уже познакомиться. Он рассказал Сильвану, что молодая особа, которую зовут Эвелиной, кажется, главное и повелевающее лицо среди этого двора, что ее желаний и приказаний слушаются все; что компаньонка — первая прислужница ее; что даже сам барон держит себя перед ней в страхе, с уважением, с заботливостью, более чем отцовской. Не слышно ее голоса и не видно ее; только что вышла она из экипажа, заперлась в свою комнату, туда подали ей чай, ужин, сделали постель и только по свету в окнах можно было судить, что она бодрствует, но сидит тихо.
Надежда несколько обманула Сильвана: делая приготовления для наблюдений, он надеялся, что дочь барона выберет себе комнату, соседнюю с его конурой, а между тем тут расположился сам отец, и наш герой в приготовленную дырку увидел только бархатный халат и услышал кашель.
Рано утром, не ожидая семейства барона, потому что люди его уверяли Оциесского, что едва ли в десять часов успеют выбраться, Сильван тихонько уложился и отправился вперед, крупною рысью, по почтовой дороге.
Оставим его на минуту, полного надежд, рассчитывающего на миллионы барона, оценивающего красоту глаз его дочери и создающего себе заранее блистательную карьеру при дворе австрийском, и воротимся в деревню к нашим старым знакомым.
Воротясь из Дендерова, Вацлав поехал верхом в Вульки и отдохнул там, оживленный спокойной, невинной, ясной улыбкой Франи. Только на крыльце встретила его маленькая буря от Бжозовской, которая, заслышав издалека конский топот, выбежала с мотовилом в руках ему навстречу и стала бранить его, едва он показался в ворота. Надобно сказать, что жених в продолжение двух дней не мог быть в Вульках, и это страшно огорчало Бжозовскую; она от нечего делать вообразила, как должна беспокоиться Франя, вообразила, что Франя плачет по уголкам и т. п. Ей казалось даже, что Франя ела меньше в эти два дня, и это было для Бжозовской таким дурным признаком, предвестником страшной болезни, чахотки, истощения, что она не могла простить этого виновнику.
— А, вот прекрасный жених! — начала она, махая мотовилом, со слезами на глазах. — Вот прекрасный обожатель! Два дня не был, когда живет — палкой перебросить! Э, э! Уже не толкуйте мне: какие тут извинения! А панна Франциска вся в слезах, не ест, не пьет, сидит только да в окно глядит; чуть что зашумит — выскакивает, думает, что ее суженый; чуть кто заговорит — она слушает, не он ли! Куда тебе! Ну, уж, граф, извините… Ей-Богу… не годится, не годится…
— Но, моя добрейшая панна Бжозовская!
— Э, добрейшая не добрейшая, вы меня на это не подденете: я сердита на вас!
— Неужели вы сомневаетесь во мне? — печально спросил Вацлав.
Печальный голос его тронул Бжозовскую, ей жаль стало, что она так круто приняла его.
— Ну, ну, ладно, ладно! Вы не были ли больны?
— Нет, но у меня были дела…
— Что там дела… Вы, верно, голодны…
Вацлав засмеялся, торопясь к Фране, а Бжозовская, принимая его молчание за подтверждение своего предположения, в уверенности, что он умирает с голоду, влетела в кухню, все раскидывая и восклицая:
— Магда! Магда! Цыплят, зразы, кашу, картофель, яичницу! Магда! Да где же Магда?
Магда стояла перед нею с чумичкой в руке, но Бжозовская ее и не заметила; она так смутилась, что не могла в ту же минуту подать ужин.
Старик Курдеш, только что окончивший молитву, вслед за Вацлавом вошел в комнату Франи и попал как раз на объяснение прибывшего.
— Прошу извинить меня, что я в эти два дня не показывался; право, я не думал, что это так обеспокоит Франю…
— Смотрите, какая самонадеянность, — засмеялся старик, — а кто же это сказал вашему сиятельству, что она беспокоилась? Она ведь не глупа, не станет тебя держать пришитым к платью!
— Но Бжозовская…
— А! Бжозовская, так бы и сказал, — заметил Курдеш, — уж той необходимо всегда сплести какую-нибудь небылицу.
При этих словах, как нарочно, влетела Бжозовская, отыскивая повсюду ключи, которые бренчали у ней за кушаком, и услышала, что дело идет о ней. Она остановилась, заломила руки и трагически воскликнула:
— Вот благодарность! Я голову себе ломаю для них, а они меня тут бранят… Как это я плету небылицы? Да ведь Франя вот уже два дня жаркого не ест, а вчера едва попробовала супу!.. Нешто я не смыслю в этих делах!! Что бы я ни сказала, всегда небылица, а кончается все по-моему… Если так, делайте что хотите: я больше ни во что не мешаюсь. Но где же ключи, где ключи?.. Человек, ей-Богу, голову теряет… — и она начала перебирать все, что попадало под руку на пяльцах, на столе, на камине, когда Франя подбежала к ней и шепнула, что пропажа висит у ней за кушаком.
— Вот! Смотрите, — воскликнула она, убегая, — затеряли, запрятали, а потом сами за кушак заткнули!.. Словно я не знаю, что у меня их не было с полдня, а потом скажут: Бжозовская голову потеряла!
Вацлав между тем отдавал подробный отчет за известные два дня Курдешу и Фране, у которой целовал с чувством ее розовую ручку; когда речь дошла до последнего дня в Дендерове, Вацлав должен был, в первый раз, скрыть молчанием время, проведенное с Цесей, разговор с ней и неприятное чувство, которое осталось в нем. Зачем же было возмущать спокойствие этого чистого сердца, полного веры, которое содрогнулось бы, может быть, при виде даже мнимой опасности.
Курдеш выслушал спокойно оправдания, и когда громко начатый разговор завершился уже шепотом, он сказал медленно:
— Все-таки скажу тебе, мой граф: тяжело мне, что ты граф и одной ногой стоишь вне нашего шляхетского круга.
— Но я в нем всем сердцем.
— О, верю, но не ровен случай, потом нога потянет за собой и сердце… Вот, говорили и болтают философы, что это вздор — различие положений; я не знаю… Но все-таки мне грустно, что ты, сударь мой, граф, принадлежишь к этой аристократии!
— Я готов охотно отказаться от нее!
— Да, если б это было возможно; кажется, что это легкая вещь, а попробуй — нет возможности! Прежде всего нельзя и не должно разрывать семейные связи, а если бы даже они несколько и распутались, никогда все-таки не должно удаляться от них совершенно, во-вторых: в том, кто смолоду потерся около бар, всегда останется что-то такое, что отталкивает его от нашего брата; в-третьих… в-третьих, — прибавил старик, — вообще и по всему дурно; ты, сударь мой, граф, никогда нашим быть не можешь!
Вацлав обиделся.
— Ротмистр, — воскликнул он, — но я не принадлежал к этому свету, не принадлежу и принадлежать не желаю. Я очень недавно граф и разве хорошо огорчать меня так и упрекать в том, в чем я нисколько не виноват?
— Ну, ну! Ладно, ладно! Как знаете! А панна Франциска что на это скажет?
— Я, дорогой батюшка, — ответила Франя с живостью, — верю всегда тому, что говорит мне Вацлав; и если б он велел мне быть спокойной посреди ужаснейших страданий, я уверена, что перестала бы страдать.
Вацлав стал на колени и покрыл поцелуями руки Франи.
— Благодарю тебя, — воскликнул он с сердечным увлечением, — сто раз, тысячу раз благодарю тебя! Будьте уверены, что в этой груди бьется сердце искренно, горячо и сыновне привязанное к вашей кровле.
Старик Курдеш подошел к нему и молча поцеловал его в голову.
— Ну! Ну! Я шутил, бредил и прошу извинения! — сказал он, растрогавшись. — Садись, Вацлав!.. Когда же поедешь в Варшаву?
— Да хоть бы никогда.
— Так, но ведь дела этого требуют, и я прошу, ведь я поставил тебе в условие, я хочу, чтобы ты ближе познакомился с тем, от чего отказываешься.
— Хорошо, но позвольте мне отложить это немножко.
— Отложить можешь, но исполнить должен. Граф Сильван поехал вперед, ты за ним; уж, наверно, там дело не обойдется без твоей помощи.
— Поеду позднее, когда она понадобится…
Снова вошла Бжозовская, которая, как видно, немножко подслушала у дверей; это можно было заключить из ее пожиманья плечами и, хоть не хотела она ни во что мешаться, умыла от всего руки, все-таки брякнула сию же минуту:
— Зачем ему в Варшаву?! С вашего позволения ротмистр, разве это прилично? Будто не на что послать адвоката, если есть дела?..
— В собственных делах не должно полагаться на других, — сказал, улыбаясь, ротмистр.
— Да что мне там до ваших дел, когда Франя тут иссохнет! Надеюсь, это похуже! Зачем его посылать!! Ей Богу, я не понимаю нынешнего света, а вы, ротмистр, уж слишком много выдумываете! Зачем это? На что это?.. А может быть, между тем вы хотите водки и пряничка, — прервала она вдруг сама себя, припомнив, что Вацлав мог быть голоден.