Но повесть — как жизнь: мы переходим к ней различнейшими путями, перед глазами мелькают противоположнейшие картины, из дворцов мы должны переноситься в корчмы, от графов — к черни. В описанной комнатке, атмосфера которой была наполнена неприятным паром от протопленной печи, заглушающим вонь табака и ладана, у столика, на стульях и на кровати сидело трое мужчин, уничтожавших две селедки с луком, бутылку водки, булку и какое-то еврейское кушанье без названия с отвратительным соусом. Видно было людей вовсе не прихотливых и не заботящихся ни о чистоте, ни о красоте. Одна тарелка служила отлично троим, одна вилка исправляла также тройную службу; на столе не было салфетки, а посуда была от хозяйки еврейки. Несмотря на это, трое завтракавших были в отличнейшем расположении духа, они смеялись во все горло, не обращая внимания на то, что хохот их и разговор можно было явственно слышать из соседней комнаты, отделенной кое-как плохою дверью, припертою на кривой крючок. У дверей стояли прислуживающий еврей, улыбавшийся на барское остроумие, и весьма хорошенькая евреечка, гревшаяся у печки.
Двое из этих господ уже давно знакомы нам: это бывший когда-то управляющий в Дендерове Смолинский и известный администратор Моренговский; с третьим встречаемся мы в первый раз. Этот третий, сидевший на кровати и занимавший таким образом лучшее место, а голосом и смехом предводительствовавший обществом, был атлет огромного роста, довольно плотный, лет под сорок, недурной наружности, несколько лысый, с длинными нависшими усами. Лицо его, на первый взгляд, показывало человека, которому очень хорошо на свете, который привык к удачам и смело марширует по жизненному пути, уверенный, что с ним ничего не случится. В его маленьких черных глазках было очень много жизни, ума и злости, но мясистые одутловатые губы, маленький лоб не обещали, чтобы он мог возвыситься над общественной рутиной обыденной жизни, над работой около копейки. Голова несколько остроконечная, судя по Галлю, давала повод заподозрить его в гордости, что подтверждало и выражение его губ. Он был одет по-дорожному, в венгерке, а из кармана на груди выглядывала у него сигарочница.
Он довольно дружески обходился со своими товарищами Смолинским и Моренговским, но заметно было, по покровительственному тону, что он считал себя поставленным далеко выше их на ступенях общественной лестницы.
Те господа шутили над ними осторожно, а он не щадил их вовсе. Завтрак, очевидно, был подан на его счет, и зато он и ел, и хозяйничал за ним больше всех. Этим господином, таким счастливым и цветущим, таким веселым, краснощеким, был судья Петр Слодкевич. Никто не знал наверно, откуда он происходил и из какой страны света прибыл; он явился давно с какой-нибудь тысчонкой рублей, с неглупой головой, с запасом смелости, а в настоящее время был владетелем трех деревень, около тысячи душ, чистеньких, без долгов и незаложенных. Одни говорили, что он был сын какого-то повара, другие считали его сыном какой-то княжеской фаворитки; но пан Петр производил себя смело от дедов и прадедов дворянином, попал в судьи и так толковал о себе, как будто предки его, по крайней мере, десяти поколений, ходили в малиновых шароварах. У него была даже гербовая печать с козлом наверху, с ослиной головой в щите и с каким-то девизом, который он поймал не знаю где и который не считал обязанностью понимать потому, что он был латинский. Трудно объяснить, каким образом нажил он такое имение. Верно то, что он управлял частью в Бузове, что купил ее через два года и заплатил чистоганом, что в скором времени и целый Бузов стал его собственностью, а за тем и Шарувка, и Полбеды.
Это были отличные фольварки на превосходной земле с лесом, с водой, с мельницами, со всем, что делает подобное имущество выгодным и удобным; Слодкевич хозяйничал прилежно, ловко и счастливо, так что с каждым годом увеличивал свой капитал и грозил распространением своих владений в самом непродолжительном времени. Но как начал хозяйничать в тулупчике, так до настоящего времени не кидал его: жил в доме эконома, управляющего не держал, сам ездил беспрестанно по всем фольваркам, занимался всякой безделкой, ничем не потчевал гостей, кроме чая в зеленых стаканах и крупенника на засаленных тарелках; в дорогу выезжал на четырех меринах, а за грош так торговался, как будто в кармане не было у него и двух.
С некоторого времени, однако ж, именно с выбора в судьи, Слодкевич, как казалось, начал набираться некоторого желания возвыситься и стать в ряду порядочнейших помещиков в уезде. Он бывал везде с визитами, одевался пристойнее, а в обществе давал чувствовать, что если бы захотел, всякого бы заткнул за пояс. Богатство редко изменяет совершенно человека: на нем всегда остается печать происхождения и первых лет, проведенных в труде и унижении; если он не разовьется умственно, гордость не поможет. Слодкевич ничего, кроме гречихи и денег, не понимал, свет знал настолько, насколько можно узнать его между избой мужика и жидовской корчмой; на французском языке он понимал только monsiu и bon tonnote 31; в музыке — казачка; в книгах — календарь и сонник.
Весьма сомнительно, ходил ли он когда-нибудь в школу; по крайней мере, этого по нему не было заметно. В обществе людей лучше себя, он чувствовал себя будто обкраденным и или пересаливал униженностью, или грешил надутостью. Поэтому-то больше всего любил он людей своей сферы, как, например, Смолинский и Моренговский, с которыми не заботился он ни о выборе слов, ни об обдумывании их, ни об обращении. Он довольствовался в жизни охотно самыми простыми вещами; роскоши не знал и не понимал ее; вместе с кучером пил простую водку, еврейское кушанье ел с аппетитом, а с деревенскими девками готов был, вовсе не скучая, болтать целый день.
Один был порок у этого счастливца и везде оценяемого человека: он был неудержимый волокита, но никогда, ни глазом, ни желанием не забирался выше деревенской Горпынки, жидовочки в заездных домах и горничных, бывающих с визитом у «барина» в Бузове. И в этом, однако же, он был крайне осторожен и заглядывал вперед; все его похождения совершались вне дома; он посещал своих возлюбленных, но к себе не пускал. Старуха ключница и молодой мальчишка из пастухов составляли всю его дворню. В минуту нашего знакомства с ним, пан Слодкевич, перевалясь уже за третий десяток, остепенялся понемногу и позволял приятелям убеждать себя, что, имея тысячу душ, он должен подумать о своей судьбе.
Этой судьбой, легко догадаться, была жена, но пан Слодкевич, сколько прежде был скромен в своих желаниях, столько же со времени приобретения звания судьи, казалось, стал целить высоко. На него нежно посматривали не только шляхтянки, за которыми он охотно волочился (но напрасно, потому что жениться не хотел), но даже и дочери соседних помещиков, даже пани Галина, вдовушка, за которой начинал теперь ухаживать Фарурей. Слодкевич и не глядел на подступы, и невозможно было угадать, куда он ударит, хотя все предвидели, что он скоро пустится в сватовство. Он приторговал было даже четырех темно-серых лошадей у Ицки, в городке, поговаривал о колясочке, которую смотрел на фабрике, и торговал серое сукно на ливреи.
Искреннейшие его приятели, Моренговский и Смолинский, оба соседи, оба под пару ему по характеру и привычкам, именно понемножку и подтрунивали над женихом.
— А что, пан судья, — восклицал Смолинский, мигнув Моренговскому, — нечто вам надо кланяться и долго торговаться. Куда ударите, так вас примут, целуя ваши ручки!
— Надеюсь, надеюсь, — ответил Слодкевич, — тысяча душ! Знаешь, сударь, что такое тысяча душ на Волыни? Это миллион, несколько сот тысяч, почтеннейший! Это богатство! Ге! А кто здесь похвастает, чтобы у него не было ни гроша долгу? Да еще тысчонка, другая в запасе! Ну, к тому же я не так стар и не так некрасив.
— Сурка, сердце! — подхватил Моренговский, обращаясь к евреечке, стоящей у печки. — Что скажешь об этом барине? Не правда ли, славный молодец?
Та, зарумянившись, отворотилась.
— А мне какое дело?
— Ну, да кто же лучше тебя знает об этом, когда вот уже два года судья заезжает в этот дом?
Смолинский засмеялся.
Жидок скрылся за ширму и зажал себе рот, а сам пан Слодкевич обратился к Суре:
— Ну, Сура, решай, как тебе кажется?
— И, оставьте меня, господа! — сказала она с некоторою обидчивостью, доказывавшею, что дело было не без греха.
— Ты что-то в дурном расположении, — сказал Моренговский. — Видно, виноват пан судья. Но — возвращаюсь к женитьбе… Ведь, право, пора.
— Я это сам вижу, что пора, — сказал Слодкевич. — Что ж, коли ничего мне не попадается.
— Как ничего? А вдовушка — пани Галина?
— Что мне вдовушка! Знаете пословицу: у вдовы хлеб готовый, да не каждому здоровый. А ей, кажется, захотелось быть маршалковой, и она опутывает старого Фарурея! С Богом!
— Да ведь Фарурей обручен с дочерью графа? — отозвался Смолинский.
— Уж разошлись.
— В самом деле?
— Как честный человек. Он женится на Галине. Вдовы для таких стариков самая лучшая дичь.
Слодкевич рассмеялся.
— А вы, видно, высоко метите? — сказал Моренговский. — Потому что барышень у нас множество… Есть из чего выбрать.
— Да разве я не имею права выбирать? — ответил Слодкевич. — Ну, что думаете? Тут у меня в соседстве партии нет! Вот что я вам скажу.
— О, вот как! — воскликнул Смолинский. — Уж это не слишком ли?
— Да ведь должна же мне что-нибудь принести? Я хочу хорошенькую и из порядочной фамилии. Покажите мне хоть одну такую!..
Товарищи задумались, но в голове у них ничего не нашлось на ответ.
— Так вот, коли Фарурей переменил намерение, — сказал тут Смолинский, — так графиня Дендера как раз на руку… Барышня хорошенькая, да-таки и графиня, да и кое-какая копейка за ней, хоть граф и порастратился ради графства.
— А что ж ты, сударь, думаешь? — сказал Слодкевич, оскорбленный шутливым тоном Смолинского. — Нечего подбивать, не задумаюсь!