Бари пал. С пятивековым владычеством Византиума (Константинопулюса или Истамполена, кому как нравится) в Италии покончено. Всего-то и потребовалось на то норманнам тридцать лет. Всего? Это как посмотреть. Барону тридцать шесть, для него это вся жизнь, а сыну и его друзьям кажется, что норманны жили в Апулии всегда.
Очень уж растяжимы мерки человеческие, а с мерками божественными и того хуже. Не понимают подчас мальчики духовника госпожи Адельгайды, слепого старца Прудентиуса. Слепые мудры, ибо говорят про них, что смотрят на мир очами самого Господа. Вот тут-то и начинается путаница.
Баронесса ценит святого отца и знает — другого не будет. С годами характер у барона стал невыносимым. И раньше-то он, бывало, разозлится да побьет кого ни попадя — слуг, иной раз и жену поучит (особенно когда та лезет с божественными бреднями да ругается за то, что муж у нее на глазах развлекается со служанками или в деревне с крестьянками). Однако раньше погневается господин, но скоро отойдет, глядишь, да подарит чего-нибудь пострадавшему.
Не то теперь. От дурного настроения и насмерть забить может. Одно хорошо: дома его почти никогда не бывает — служба.
Доблестный рыцарь, храбрый воин барон Рикхард, хотя и не юн уже, всегда, точно мальчишка, рвется вперед в сечу. Первый и на поле, и на лестнице штурмовой. Горел, падал так, что едва Богу (или дьяволу, тут вопрос сложный) душу не отдал, и глазом стрелу поймал, окривел, но доктор-араб спас рыцаря, не допустил огневицы.
Не так давно взыграла у Рикхарда странная болезнь — сначала просто ломота в костях и суставах, потом (особенно к непогоде) вместе с ранами так заноет, бывало, что и терпеть невозможно. Чем дальше, тем хуже. Травники-греки поговаривали, что все-де от ран, священники же — что от небрежения обязанностями раба Божьего. Когда после взятия Бари победоносный герцог решил отпустить часть вассалов по домам, первым, на кого пал его выбор, оказался Рикхард де Монтвилль, — как ни хорохорился барон, а выглядел он совсем не бойцом.
Но беда если уж началась, то непременно продолжится. На полпути домой Веселка (маршевая кобыла Рикхарда) оступилась под седоком и сбросила его прямо на камни. Дружина везла господина домой, и никто не сомневался уже, что это дорога к последнему пристанищу.
Однако Рикхард вновь сумел обмануть и лекарей, и Бога, и судьбу, и, как поговаривали, самого сатану оставил с носом.
Едва начав вставать с постели, где три месяца согревали его две юные гречанки (трофей из Бари, подарок Адельгайде), барон возвестил о своем выздоровлении, нагнав страху на подданных: он укоротил некоторым руки, а иным и головы, повесил одного нерадивого стражника, поджарил на костре греческого священника (просто за то, что их, как казалось господину, слишком уж много развелось на его землях); велел высечь, а затем, лишив всего имущества, выгнать вон вместе с женой и малолетними детьми кузнеца, подковавшего Веселку.
Покончив с домашними обязанностями, Рикхард отдал приказ дружине собираться в путь, надеясь успеть к потехе в Сицилии, куда отбыл герцог Ротберт на выручку осадившему Палермо брату Рутгеру. Здесь же в замке с отъездом хозяина вновь потекла скучная, рутинная жизнь.
Беззубый почем зря колотил Губерта палкой (сына барон на сей раз взял с собой, пусть привыкает, а Найденыш заболел не вовремя, вот и остался), донимали божеской наукой праведница Адельгайда и старик Прудентиус, а бедняжку Арлетт мать, прачка Юдит, едва ли не к каждому большому празднику заставляла залезать в бочку с теплой водой, что девочка люто ненавидела. Не хотелось материной доли рыжей черноглазке Арлетт (ох, у многих детей в замке и в округе, особенно у тех, чьи матери в молодости обращали на себя внимание красотой, такие глаза, точь-в-точь как у барона, и брови черные при светлых, иногда рыжих, иногда русых волосах). Да и то сказать, и Роберт, и Губерт, и Арлетт похожи, только у Найденыша волосы темные, а у Роберта светлые.
Разная судьба ожидает детей. Насчет Роберта сомнений нет — единственный наследник, не будет у него братьев-завистников; с Губертом тоже вроде бы ясно, а вот Арлетт… Ей идти замуж за воина, стражника (красива — может, и повезет) или, как матери, после тяжелой дневной работы отвечать на грубые ласки тех, кто что-нибудь подарит из добытого в сражении или просто заплатит…
Юдит гордилась тем, что родила девочку от самого господина, который до свадьбы, да и вскоре после нее, частенько навещал по ночам прачку. Юдит любила и берегла дочку. Теперь, принимая ночью мужчин, она стала отсылать девочку к служанкам под присмотр старшей, Бертфриды.
Куда более сложны взаимоотношения Прудентиуса и его воспитанника Губерта. Трудно сказать, как удалось калеке-монаху прижиться в замке барона. Последний, обнаружив дома «рясу» (так называл он попов и монахов), узнал, что святой отец уже год усердно поедает хозяйский хлеб и попивает винцо. Рикхард решил, что самое время утопить монаха в море, однако исполнить столь благородное намерение не успел.
С тех пор, всякий раз оказываясь дома, барон изобретал для него какую-нибудь казнь, но всегда оттягивал ее исполнение; казалось, ему нравилось вызывать к себе монаха, чтобы в красках описать мучения, которые тому надлежит принять от господина. «Господь волен в рабах своих», — смиренно ответствовал Прудентиус. «Господь имеет в вассалах королей, герцогов и графов, а также папу, — возражал Рикхард. — Те господа над баронами и прелатами, мы же господа слугам и рабам своим, ибо каждому известно правило: вассал моего вассала не мой вассал». Спор на этом не заканчивался, так как Прудентиус не соглашался с господином, утверждая: «Все равны перед Господом, ибо рек: «Нет ни эллина, ни иудея».
Читать, равно как писать, Рикхард не умел — не рыцарская наука, а потому Евангелия знал куда хуже, чем правила кавалерийской атаки, однако же огрызался: «При чем тут евреи? Слушай, а ты, часом, не еврей?.. — За этим обычно следовал громовой раскат баронского хохота. — Может, мне прибить тебя к деревянному щиту в наказание за грехи твоего народа, а? Не твои ли братья распяли Господа нашего Иисуса Христа?»
Спор не утихал порой часами, пока побежденный, но никогда не желавший признавать этого господин не прибегал к последнему аргументу: «А вот я сдеру с тебя кожу, посмотрим, как Господь станет защищать праведника!» — «Полно, господин, — отвечал, как правило, монах. — Разве я праведник?» — «Ну, тогда покамест поживи… Пошел прочь!»
Баронессу же угнетала склонность духовника к пьянству, порой необузданному. Однако завидное терпение Адельгайды к поведению святого отца объяснялось несомненной мудростью и книжной ученостью Прудентиуса и тем, что он пострадал от рук безбожников. Существовало, правда, и мнение, что госпожа опасалась, лишившись хотя бы такого священника, не получить взамен никакого.
Так или иначе оба — и несчастный, искалеченный огнем монах, и несмышленое дитя, принесенное им в замок, — там и остались.
— Опять ты напился, Прудентиус, — с явной укоризной в голосе проговорил мальчик. — И чего ты так любишь это вино, оно же такое кислое?
Старик рассмеялся:
— А ты сможешь предложить мне что-нибудь лучшее?
— Ты мог бы поесть сушеного винограда, — проговорил Губерт не слишком уверенно, — и… запить водой. Это очень здорово, во рту долго держится сладковатый привкус. Правда, попробуй!
Найденыш даже сердился, когда старик оказывался столь непонятливым. Вот ведь тоже! Столько лет живет, а очевидных вещей не знает.
— Гляди, вырастешь, — сказал Прудентиус, — тоже кислое больше сладкого полюбишь.
— Это неугодно Господу, — Губерт привел решающий аргумент.
Старика, однако же, подобная сентенция немало взвеселила. Впрочем, если подумать, то стариком монах казался большинству обитателей замка, а вместе с тем являлся ли он таковым на самом деле — неизвестно. Сутулая, даже сгорбленная фигура, опущенные плечи… Однако, присмотревшись, можно было бы предположить, что, если бы монах распрямился, вдохнул полной грудью, оказался бы он не малого роста, а вздумай расправить покатые плечи, стали бы они весьма широки. А лицо?.. Ожоги и двадцатилетнего юношу способны превратить в старика. Голос?.. А что голос?.. Хриплый, скрипучий, Прудентиус постоянно ворчит… Нет, все-таки старик, любому ясно.
Выслушав заявление воспитанника, монах засмеялся: упоминания о Господе порой вызывали у его служителя странноватую реакцию. Сейчас он незамедлительно напомнил Губерту, что не кто иной, как сам Иисус, обращал воду в вино. Однако этим Прудентиус не ограничился.
— А знаешь ли ты, что есть Господь? — неожиданно спросил он.
— Господь есть Господь, — уверенно заявил мальчик. — Иисус Христос… Он добрый… — закончил Губерт уже с куда меньшей горячностью. — Он пострадал за грехи наши…
— Да ну? — взвеселился вдруг Прудентиус. — Мне казалось, что за твои грехи тебя высек Петр, и не далее чем в начале этой недели. Задница, наверное, еще очень болит. — Мальчик машинально кивнул. Прудентиус все чувствовал, точно забрался в шкуру воспитанника. — А уж как влетело перед отъездом дружку твоему, Роберту, так и ни в сказке сказать, ни пером описать…
— И все-таки Бог есть… — неуверенно возразил Найденыш, а монах, хлебнув вина, замотал лысой головой.
— Если бы твой Господь был добрым, разве позволил бы он жить на свете таким чудовищам, как наш барон? Рикхард Сатана — слуга Христа. А ведь господин ответствен за слугу.
— Но сатана не может быть слугою Господа, — проговорил Губерт. — Ты же сам говорил так…
— Выходит, сатана сам по себе?
— Нет… но он творит зло…
— Так он делает это сам по себе? — настаивал монах.
— Да…
— А как же быть с вездесущностью и всемогуществом Господним? Значит, Бог не хочет воспрепятствовать дьяволу, — заключил старик. — Дай-ка мне еще вина.
Губерт машинально наполнил чашу монаха, не переставая в то же время думать над заданным ему вопросом. Ответить было не просто. Получалось, что сатана либо совершает черные деяния с ведома Господа (ведь Бог всемогущ и ему не трудно остановить дьявола), либо… либо Бог не всемогущ, тогда это не Бог, а обычный дух, которого могут изгнать или вызвать колдуны или священники, из чего немедленно напрашивалось сравнение, возникала связь — «колдун — священник», «священник — колдун», «добро — зло», «зло — добро», отсюда вопрос: где же разница?