— Давайте измерим сеньориту Менендес.
Она входит в мой кабинет в сопровождении Папини. Понимает, что ее вызвали не по работе. Это видно по лицу, на котором застыло непривычное выражение, и по походке.
Следуют скудные и невнятные объяснения. Она осознает, что на кону ее голова, но не догадывается, что Папини надеется увидеть в ней преступницу (или честного человека, ему сойдет любой результат), а я — свою будущую жену. Она садится на стул и дает измерить себя. У нее белоснежная кожа, светлые глаза и почти прямой нос. Реакция на боль (Папини щиплет ее за палец) — умеренная.
Я не отваживаюсь заговорить с ней. Какой высший примат живет в сеньорите Менендес? По-моему, никакого. Я скорее поверю, что ее предки были земноводными, не иначе.
Я смотрю в окно. Из трещины на стене появляется вереница муравьев. Они движутся вперед, образуя большой круг. Передовая часть отряда остается на его границах, после чего пустоты в центре заполняет подкрепление, и вот на стене уже не видно ни трещины, ни отдельных муравьев, а только хрустящее лапками хитиновое пятно. Наверное, им представляется, что мир — это круг.
Сильвия ждет меня, сидя на койке. Она просит открыть окно и спрашивает, как там погода. На улице холодно. Для нее это хорошая новость: мошки боятся холода. Она продолжает говорить о мошках. Я слушаю ее и параллельно думаю о Менендес. Параллельные прямые искривляются и охватывают причудливо изогнутыми скобками мою голову. Внутри моей головы Менендес, а моя голова между скобками…
Должен ли я позволять себе эти посторонние мысли, эти фантазии? Нормально ли это? Я ведь даже не знаю ее имени. Почему я краснею? Неужели мне стыдно?
Надо сменить примата. Делать на следующий день то, что задумано ночью.
— Ты когда-нибудь любила, Сильвия?
Она говорит что-то о том, как мошки согревают на холоде, но легко соглашается сменить тему.
— Да, любила.
— Кого?
— Я не хочу вам этого говорить, доктор.
— Это была взаимная любовь?
— Да.
— А как этот человек дал тебе понять, что любит тебя?
— Он сказал: «Сильвия, я все время думаю о вас».
— Он солгал.
Где она? Я должен признаться ей прямо сейчас. Прежде, чем снова растеряюсь, не находя что ей сказать. Я и сейчас этого не знаю, но полон решимости. Врач с родинкой сообщил мне, что Менендес в лечебнице, но где именно, ему неизвестно, и что, когда она в своей комнате, ее лучше не беспокоить.
Как она может жить в лечебнице?
Я вижу, как она входит в кабинет Ледесмы, и меня словно магнитом тянет за ней, но кто-то изнутри, возможно она сама, беспардонно захлопывает дверь перед самым моим носом.
Мне напоминают, что сегодня будет важное собрание. Мы толпимся у двери в кабинет Ледесмы. Я жду вместе со всеми моими сбившимися в кучу коллегами. Доктор Хихена: энтузиаст, носит очки и, как говорят, особенно любим пациентами за то, что развлекает их шутками во время уколов. Доктора Гуриан и Сисман считают, что попытки Хихены держать себя с больными подобно доброму дядюшке обесценивают его труд как специалиста. Папини шутит по этому поводу.
Врачи все прибывают. Мы начинаем задевать друг друга животами, цепляться пуговицами, наши усы электризуются и встают. Мы готовы и дальше как бы невзначай тереться друг о друга, чтобы скрасить ожидание, но внезапное появление мистера Алломби, человека, от которого зависит наше жалованье, заставляет нас нервничать. Он редкий гость в лечебнице. Значит, собрание важнее, чем нам казалось. Мы начинаем перебирать свои грешки и смазывать маслом кол для самого провинившегося.
Кто-то здоровается с ним по-английски. Произношение — отвратительное. Опасаясь испортить ауру мистера Алломби, мы втягиваем животы и сбиваемся еще плотнее. Неслаженность наших действий приводит к тому, что один из отстающих спотыкается о чью-то ногу и падает на дверь кабинета. Та распахивается.
Мы видим Ледесму, стоящего на четвереньках под столом. Некоторые из нас, включая меня, благоразумно решают, что ползать на четвереньках на вокзале, конечно, достойно порицания, но делать это в своем кабинете в гордом одиночестве совсем не зазорно. Другие, напротив, задумываются, а не прилепить ли ему какую кличку, да и стоит ли вообще теперь выполнять его распоряжения и не потребовать ли его отставки за неподобающее поведение. Отсутствие единства вызывает в нас некий дискомфорт. Мы стоим, затаив дыхание, и ждем, когда Ледесма осознает, что произошло. Он поворачивает голову и смотрит на нас.
— Еще не тот час, — говорит мистер Алломби и закрывает дверь.
Ледесма и мистер Алломби сидят за письменным столом. Самые убогие жмутся поближе к этому центру власти, угодливо склоняясь к сидящим в надежде на их защиту и поддержку. Мы, самые уверенные в себе, сидим в отдалении в свободной позе, гордо выпятив живот.
— Вам удалось поймать ее, Менендес? — громко спрашивает Ледесма.
Менендес входит в кабинет с крякающей уткой в руках. Эффектное появление. Многие из моих коллег впервые удостаивают ее долгим взглядом. Приказ директора вынуждает ее овеществиться.
— Поставьте ее на этот столик, — говорит Ледесма.
Утка поскальзывается на стеклянной поверхности стола. Но стоит ей вернуть равновесие, как она приобретает характерный для этой птицы невозмутимый вид. Рядом с ней стоит деревянный ящичек среднего размера. Верхняя его крышка составлена из двух половинок. По центру крышки расположено большое круглое отверстие, вокруг которого на латыни написано «ergo». Под крышкой находится горизонтальный нож, который может смещаться вперед с силой и скоростью выпущенного из баллисты снаряда. По бокам под рельефными изображениями бюстов Людовика XVI и Марии-Антуанетты написано «cogito» и «sum» соответственно. Слова и изображения образуют некую аллегорию, нарушающую красоту ансамбля.
— Бедная наша декартова утка, — произносит Ледесма, улыбаясь.
Он помещает птицу в гильотину через специальную дверцу в задней части ящичка и просовывает голову утки в отверстие. Затем без лишних слов приводит устройство в действие. Нож выстреливает с такой скоростью, что не пролито ни капли крови. Голова декартовой утки остается на «ergo». Складывается впечатление, что птица ничего не почувствовала. Она смотрит на нас. Или думает о своем утином. Это продолжается несколько секунд, причем утка периодически покрякивает. Затем наконец глаза ее закрываются, и она завершает свой жизненный путь.
Мне не видно, следит ли Менендес за происходящим или предпочитает смотреть в другую сторону. Но, как бы то ни было, именно она убирает тушку, завернув ее в чистый платок, и выносит из кабинета.
— Запеките ее посочнее, пожалуйста, — роняет вслед Ледесма.
Мы ждем объяснений.
— Это пример, — поясняет он.
— В каком смысле? Так будет с каждым, кто станет пускать утку? Вы намереваетесь урезать штат? Головы полетят?
— Нет, Папини, — отвечает ему Ледесма. — Суть этой многообещающей и необычной, как вы, надеюсь, заметили, прелюдии отражена вот в этих бумагах, с которыми я вас сейчас ознакомлю.
«До изобретения гильотины смертная казнь представляла собой уличный спектакль со стандартным набором персонажей: палачом, приговоренным и чернью. Неизменность финала не умаляла зрелищности представления, его катарсичности и поучительности.
Изобретение гильотины превратило смертную казнь в бездушное механическое действо. Роль палача свелась к минимуму: он стал оператором машины. Строгая функциональность нового метода не оставила места для стиля.
При этом палачи не отказались от своего традиционного ритуального жеста и продолжили поднимать голову казненного после обезглавливания, чтобы показать ее черни.
А) Таким образом палач демонстрирует неоспоримое доказательство хорошо выполненной работы, не столько из личного тщеславия, сколько чтобы подтвердить результат и получить вознаграждение.
Б) Чернь обожает простые и категоричные утверждения. Голова служит в качестве обязательной для всеобщего удовлетворения финальной точки. Палач как афорист.
Казалось бы, пункты „А“ и „Б“ исчерпывают все возможные объяснения этого действа. Но палач знает алфавит смерти от начала и до конца. Начиная от „В“ и далее следуют причины более интимного характера, за которыми скрывается услуга или, если угодно, уступка по отношению к жертве. В них проявляет себя потаенное бунтарство палача.
Люди, далекие от этого ремесла, не ведают, что голова, отделенная от туловища, сохраняет сознание и свой функционал в течение девяти секунд. Поднимая голову, палач дарит жертве возможность бросить последний короткий взгляд на этот мир. Своим поступком он не только идет наперекор самой идее наказания, но и превращает толпу в зрелище.
Для того, чтобы обезглавленный оставался в сознании, необходимо выполнить ряд условий.
А) Ему нужно бодрствовать в момент обезглавливания. Выполнение условия „А“ напрямую зависит от храбрости казнимого.
Б) Он должен быть обращен лицом к лезвию ножа, иными словами к небу. Это чисто практическая рекомендация, никоим образом не связанная с верой: те, кто принимает нож затылком, теряют сознание при ударе.
В) Место отсечения. У мужчин оно должно располагаться прямо под адамовым яблоком, у женщин — чуть выше надключичной впадины. Следует избегать косого реза.
Г) Желательно наличие разгоряченной публики, чтобы раздражать органы чувств обезглавливаемого.
Эти и другие, более тонкие нюансы (так, если речь идет о женщине, ее следует отвернуть от толпы) передаются от одного поколения палачей к другому в процессе обучения мастерству. Секрет этот греет их душу и переходит от отцов к детям вместе с черным плащом».
Сцена с уткой и услышанное после повергают нас в молчание. Ледесма поясняет, что речь идет об исследовании, проведенном во Франции выдающимся судмедэкспертом. Его текст переведен на испанский с английского перевода, в свою очередь выполненного с французского лично мистером Алломби. Менендес раздает нам отпечатанные на машинке копии текста, на полях каждой копии стоит имя одного из нас. Мое указано неправильно: «Кентана» вместо «Кинтана».