В конце августа в труппу Комиссаржевской по приглашению А. П. Зонова пришёл ещё один молодой актёр — В. А. Подгорный. Он вспоминал свою первую встречу с Верой Фёдоровной, с которой судьба совсем скоро крепко его свяжет: «Две электрических лампочки у зеркала на столе освещали маленькую и неуютную каморку, именуемую уборной знаменитой русской актрисы. Женщина в большой шляпе сидела за столиком. Она протянула мне руку. <...> После довольно длинной паузы, во время которой незаметно исчез из уборной Зонов, она спросила: “Вы хотите служить у меня в театре?” — “Да, очень”. — “Ну, что же! Весь вопрос в бюджете, — улыбнулась Вера Фёдоровна. — Впрочем, мне кажется, мы сойдёмся. Я уверена, что сойдёмся. Да? Вы уже служите у меня?” — “Да, служу”. Так я вступил в её театр»[480].
Владимиру Подгорному, получившему в труппе Драматического театра прозвище Чиж, в это время шёл двадцать первый год. Другой молодой актёр, А. А. Мгебров, ровесник Подгорного, который был принят в театр на излёте мейерхольдовской эпохи, вспоминал о своей первой встрече с Комиссаржевской более откровенно: «Наконец наступил день, когда я должен был в первый раз прийти к ней для настоящего знакомства. Меня ждали. После нескольких слов приветствия Вера Фёдоровна опустилась в кресло, предоставив говорить мне. Я заговорил... Как я волновался! я говорил о разном, рассказывал о себе длинно и наивно — она же всё молчала... Только моментами менялось её лицо... Разумеется, я говорил не о том, о чём хотелось, говорил слова, но искал её... Она же пытливо приглядывалась и то улыбалась, то недоумевала, и всё больше, всё сильнее. Наконец ужас овладел мною. Мне стало невозможно говорить дальше. Я встал. Она протянула мне руку, и этот миг остался мне глубоко памятен. Вдруг вся она внезапно изменилась. “Колдунья” — пронеслось в моей голове. Всё во мне странно насторожилось... Ещё мгновение, и она стала так очаровательна, как могут быть только волшебницы. Я затрепетал, сконфузился, растерялся, не мог отыскать замка, потерял шляпу; она же нервничала и помогала, но неумело, небрежно и как-то даже враждебно. Наконец всё отыскалось, дверь открылась, ещё раз прощанье, ещё раз протягивается её рука, и то же мгновение, то же очарование. “Как она прекрасна”, — прошептал я. “Колдунья” — пронеслось снова в мозгу. Я вышел затуманенный»[481].
Способность уже совсем не юной Комиссаржевской внезапно преображаться и, сверкая глазами, в буквальном смысле завораживать, зачаровывать иногда даже совсем молодых людей, вызывать в них не только ответный восторг, но и готовность идти за ней до конца, служить ей, не справляясь о практической исполнимости её устремлений, упоминается во многих мемуарах. Первой потухала чаще всего она сама, зачастую нанося своим партнёрам очень чувствительную душевную травму. Так, собственно, произошло и с влюблённым в неё Мгебровым. Но об этом немного позже.
В Москву собирались ехать с четырьмя старыми, возобновлёнными постановками («Кукольный дом», «Строитель Сольнес», «Сестра Беатриса», «Пелеас и Мелизанда») и тремя новыми — «Франческа да Римини» Д’Аннунцио, «У врат царства» Гамсуна и «Дикаркой» Островского-Соловьёва. Началась жаркая пора репетиций; особенно тщательно репетировали «Пелеаса и Мелизанду» и «Франческу да Римини». Рискнём предположить, что не только по причине занятости в этих пьесах почти всей труппы. В большей степени, вероятно, потому, что обе они были освящены авторитетом и присутствием в них Брюсова, который в Москве должен был увидеть их на сцене. Театр выехал в старую столицу в полном составе в последних числах августа. Перевозили с собой и весь гардероб, и декорации, что требовало немалых денежных затрат. «Финансы театра были напряжены до крайности, — вспоминает актёр Александр Дьяконов, в то время исполнявший обязанности секретаря Комиссаржевской, — неудача гастролей грозила катастрофой. Но почему-то все ехали в Москву в весёлом настроении, с уверенностью в успехе...»[482] Думается, это настроение можно понять: после недавних переживаний, которые довелось испытать актёрам на Американском континенте, нынешняя поездка сулила только радость.
Так и вышло. Московская публика на этот раз с восторгом приняла Драматический театр, в том числе и «Франческу да Римини», которая удостоилась выгодных сравнений с постановкой в Малом театре, куда Брюсов, как мы помним, поторопился отдать свой перевод. Наиболее холодно был встречен Метерлинк. 14 сентября Комиссаржевская пишет Брюсову красноречивую записку: «“Я должен знать правду, иначе я не могу умереть”. “Пелеас и Мелизанда”. Надо Вас, как не надо никогда. Мне надо знать, надо ли мне ждать Вас. Я прошу телеграммы с одним словом: да или нет»[483]. Возможно, здесь речь шла не столько о личной встрече, сколько о посещении Брюсовым спектакля «Дикарка», назначенного на 17 сентября, день именин Веры Фёдоровны. Этим спектаклем Комиссаржевская собиралась отпраздновать 15-летие своей сценической деятельности. Для нас важен, конечно, тон этого письма, очевидно, умоляющий. Комиссаржевская чувствовала, что Брюсов уходит от неё.
Чествование актрисы 17 сентября прошло под несмолкаемые овации, ей подносились адреса, букеты и венки, зачитывались приветственные телеграммы от ведущих драматургов, актёров, режиссёров и театральных коллективов. Был также венок от редакции журнала «Весы» и издательства «Скорпион» — приветственный жест со стороны Брюсова. Однако сам он, видимо, всё-таки не присутствовал на торжестве. Вместо Брюсова с пространной речью выступил Андрей Белый, который говорил о Комиссаржевской как о представительнице театра будущего. С подкупающей самоиронией он вспоминал об этом вечере: «...Один из спектаклей был превращён в чествование; мне поручено было сказать ей приветствие; занятый до отказа писанием, я относился рассеянно ко всем общественным функциям; и в этот вечер я был столь рассеян, что не обратил внимания на вопиющее нарушение мною тогдашнего правила: при сюртуке неприличны цветные ботинки; а мои ноги, освещённые рампой, кричали в партер двумя рыжими пятнами — верх неприличия! И я смутился: приветствие вышло весьма угловатым; выговаривая его, я имел всё тот же неприятный объект: кричащие рыжие пятна ботинок; миниатюрная женщина, с бледным и несколько помятым лицом (я его разглядел в полном свете), с большими глазами, глядящими из синевы, меня слушала с удручавшим вниманием; вдруг резко она шагнула ко мне, по-мужски сжавши руку, тряхнула её»[484]. Заметим к слову, что это была вторая встреча с Андреем Белым: их знакомство состоялось несколько раньше, в Петербурге, куда Комиссаржевская пригласила его прочитать лекцию о Пшибышевском. Третье, самое значимое свидание произойдёт между ними через год, тоже во время московских гастролей Драматического театра.
Конечно, в этот вечер она ощущала себя снова в зените славы, таково было воздаяние за неудачи американских гастролей. Может быть, именно благодаря им Комиссаржевской удалось преодолеть разрыв между собой нынешней и собой прошлой. Перед пустующими американскими залами, перед публикой, не понимавшей по-русски и не желавшей вживаться в сложности психологизма, ей было не так трудно искать свой артистический стиль, утраченный в сотрудничестве с Мейерхольдом. Теперь она снова жила на сцене — это отмечали все критики, даже самые недоброжелательные. Она по-прежнему, несмотря на все катастрофы и провалы, сияла яркой звездой российского театра. Но была ли она счастлива в тот вечер, сказать наверняка трудно.
1 октября 1908 года пьесой К. Гамсуна «У врат царства» Драматический театр открыл новый сезон в Петербурге. Особый интерес вызвала постановка «Франчески», которая была показана на Офицерской 4 октября. Спектакль, впервые по воле судьбы представленный в Москве, а не в Петербурге, был первой работой Н. Н. Евреинова в Драматическом театре. Как пишет К. А. Чекалов, «в нём впервые обкатывались положения театральной эстетики Евреинова, включая принцип “монодрамы”, когда характер сценического оформления должен был меняться в соответствии с внутренним состоянием героини»[485]. Подход нового режиссёра к постановке подразумевал сочетание живописного и музыкального начал, «мистическую напевность», световые эффекты и был, конечно, тоже совершенно новаторским и экспериментальным. К пьесе Д’Аннунцио он относился как к блестящему произведению, позволяющему развернуть его режиссёрские принципы. Актёр А. Желябужский, вынужденно введённый в роль Паоло в разгаре репетиций, вспоминал о разногласиях между Евреиновым и Комиссаржевской: «Работая над “Франческой”, Евреинов всё внимание уделял сценам, в которых Аннунцио колоритно и сочно передал внешний быт эпохи Ренессанса — жизнь средневекового замка, нравы его обитателей. Эти сцены он отделывал самым тщательным образом, основными же психологическими сценами интересовался меньше, предоставляя их мастерству Веры Фёдоровны, Бравича и Неволина, игравших главные роли. Работа со мной — партнёром Веры Фёдоровны — была предоставлена ей. Сам Евреинов заботился лишь о внешнем рисунке этих сцен, их ритмопластике. Тут он был настойчив и придирчиво требовал точного выполнения его указаний. Вера Фёдоровна безропотно подчинялась его требованиям. Это был период увлечения его “театрализацией”, которую она считала подлинным новаторством. Но аннунциевская “Франческа” увлекала её всё меньше»[486].
Эта пьеса, действительно далёкая от сценической правды, полна отвлечённой риторики, гипербол, натуралистических сцен, смакования жестокости. Все злодейства, описанные автором, режиссёр не только не затушёвывал, но наоборот, всячески обыгрывал, считая их наиболее выигрышными эпизодами с точки зрения театральности: «Как хотите, а в этом красота! Сила всегда красота! И как это театрально — клокочут страсти: ненависть, ревность, месть»