Комиссаржевская — страница 63 из 71

В этой последней её поездке Харьков становится композиционным центром, кульминацией гастролей. Сюда к ней приезжает Ю. К. Балтрушайтис для обсуждения проекта школы, здесь вслед за этим происходит её отречение от сцены. Мемуаристы отмечают огромный успех, который сопровождал выступления труппы в Харькове. В. А. Подгорный пишет: «Когда Вера Фёдоровна выходила из театра, чтобы сесть в экипаж и ехать в гостиницу, приходилось окружать её специальной “охраной”, с трудом удавалось протиснуться к экипажу. Люди бросались к лошадям, останавливали их и стремились ещё раз увидеть её лицо в тёмном окне кареты»[535].

В Харькове разыгрался один из актов любовной драмы, участниками которой были Вера Фёдоровна и Александр Авельевич Мгебров. Этот 25-летний актёр был давно страстно влюблён в Комиссаржевскую. Судя по его мемуарам, она то приближала, то отдаляла его, то ли не давая себе труда разобраться в своих чувствах, то ли играя с ним, то ли просто привыкнув к восхищению и почитанию со стороны самых юных и восторженных её поклонников. В течение последних двух лет можно с уверенностью указать на непродолжительный период, в который они были близки. Мгебров рассказывает об этом вполне откровенно: «Окно её было открыто... много раз я поднимался к нему и снова и снова вглядывался через него в бледное, прекрасное, словно исчезающее от меня лицо и ловил на нём страдальческий и печальный взгляд, больную, но полную нежной и благородной любви улыбку... “Приезжайте, непременно приезжайте... приезжайте... слышите...” — шептала она, и лицо её вздрагивало от страдания и напряжения и от боли глухой, вечной боли молодого существа, рвущегося на простор, туда, в эти золотые, освещённые загадочно манящими красками солнца, — поля, которых так жаждала её детская, ещё не вкусившая жизни, рвущаяся к ней, душа... Я целовал её руки... уходил... возвращался снова... и снова целовал... Бросал в окно цветы к её ногам и улыбался и обещал!., и снова уходил... снова возвращался... О, так трудно, трудно было уйти... Прощальный взгляд... прощальная улыбка... грустная, тихая...»[536]

К началу последних гастролей для Комиссаржевской было очевидно, что её чувства уже далеко не так пламенны; она, видимо, стремилась к завершению связи, Мгебров мучительно переживал. В Харькове между ними произошёл следующий эпизод, который, как кажется, объясняет отчасти специфику её личности:

«Однажды я набрался мужества и больной, вечером, пришёл к ней. Помню, как сейчас, полуосвещённую комнату и её, стоящую посередине, с измученным, бледным, лихорадочно-возбуждённым лицом... “Вера Фёдоровна”, — тихо, почти с мольбою, прозвучал мой голос. Она вдруг вся затрепетала, ударила себя по виску и почти выкрикнула: “Я не могу... не могу... Поймите же — я большой человек... Вы должны понять это”... Глаза её сверкали... Вытянувшись, как струна, она прислонилась к стене и умолкла. Тогда я совсем тихо, почти шёпотом, но с большой силой и твёрдостью сказал: “А я — человек”... Вера Фёдоровна вскинула удивлённо на меня свои большие глаза... В этот миг они были совсем лучистые... лицо её светилось... Вдруг она протянула навстречу мне, открыто и порывисто, обе руки. Потом также стремительно поцеловала меня в лоб»[537].

В этой сцене, как кажется, высвечивается самая суть мироощущения Комиссаржевской. То, что впоследствии было интерпретировано как отказ от себя и бескорыстное служение искусству, было скорее стремлением к самой полной реализации. В ней жила вера в своё высокое предназначение. Оно было неизмеримо выше всех человеческих, обыденных представлений, оно было связано с миссией, которую необходимо было выполнить любой ценой. Разве могла сравниться с этой миссией любовь какого-то мальчика, одного из многих. Она могла принять рядом равного ей соратника, например Брюсова, да и то ненадолго, и то на время. Для осуществления миссии человек должен быть одинок, он не позволяет себе размениваться на других, он устремлён только вперёд, к своей высокой цели. Миссией своей Комиссаржевская, во всяком случае в это время, уже отнюдь не считала сцену. Её взор проникал куда дальше, её стремления были куда более глобальными. Она воспринимала себя не актрисой — «большим человеком», которому предначертано сказать своё слово в истории культуры. Это свойство Комиссаржевской, кажется, понял Н. В. Туркин, сблизившийся с ней во время её службы у Синельникова: «Такие люди, как Вера Фёдоровна, не могут находить себе счастья в личных привязанностях. Оно для них бывает только мимолётным отдыхом. И они сами же разбивают его, чтобы снова быть свободным и идти вперёд, к новой жизни»[538].

Примерно то же понял и Мгебров, заболевший после своего объяснения с Комиссаржевской и некоторое время находившийся между жизнью и смертью: «...В моих отношениях с Верой Фёдоровной столкнулись два мира: один — безмерная моя вера в человека, в радость человечески-простой, ясной улыбки, другой — мир её — как мир отрешённости от жизни, где в великом тщеславии духа возник и вырос безумно страстный культ, дошедший до самоисступления, и в этом исступлении сотворивший почти божественное поклонение человеческой личности через себя и в себе самой. <...> Здесь в одиночестве моей болезни я убоялся, что Вера Фёдоровна в жизни была лишь человеком красивых слов, утончённых и прекрасных мечтаний, порою безумных взлётов, но больше — знатной иностранкой, неизвестно откуда пришедшей в жизнь. Земное, простое, реальное — было ей чуждо... И я, земной с головы до ног, для неё был далёк и непонятен... Иначе она не мучила бы меня так долго, упорно и страстно, как мучила всё это время, доведя до пределов, где уже кончается жизнь и, возможно, начинается смерть...»[539]

Мгебров решился разорвать этот порочный круг не сразу. Он ещё некоторое время путешествовал с труппой и покинул Комиссаржевскую только в Ташкенте, когда, наконец, обрёл в себе силы на окончательный разрыв. Он уехал из Ташкента в Петербург до того, как Вера Фёдоровна заболела, и первые сообщения о её болезни с ужасом прочитал уже в столице.

Из Ростова труппа отправилась на Кавказ, в Тифлис и Баку. Конец гастролей не предвиделся. После Нового года труппу ждала Средняя Азия. Но в программе были ещё сибирские и дальневосточные города. Этот конец наступил внезапно как для самой Комиссаржевской, так и для её театра, так и для всей России.

В Тифлисе её встретил давний знакомый Ф. П. Купчинский. Он был поражён переменой, которую в ней отметил. Впервые он видел Комиссаржевскую страшно уставшей, вконец измученной, постаревшей, со скорбным предчувствием в голосе и взгляде. Это сильно расходилось с тем, что Вера Фёдоровна говорила о себе и своём будущем, полном надежды и света. «“У меня ещё так много сил! — так много!” — А я видел, что у неё сил очень мало»[540]. Купчинский словно почувствовал грядущую вечную разлуку: «Последний раз с ней говорил и, уходя, подумал: “Никогда больше её не увижу”»[541]. Неизвестно, можно ли доверять этому впечатлению. Вероятно, уже после смерти Комиссаржевской воображение нарисовало мемуаристу такую картину.

Тифлис был давно знаком Вере Фёдоровне и связан с дорогими её сердцу воспоминаниями об отце. В течение двух лет (1893—1895) Ф. П. Комиссаржевский работал здесь профессором Музыкального училища; она приезжала в Тифлис на гастроли, отдыхала, проводила с отцом время, всегда для неё особенно значимое. То было самое начало её деятельности в театре, её первые шумные успехи, горячо одобренные и поддержанные отцом. В последние годы жизни Ф. П. Комиссаржевского близость между ними ещё увеличилась. Они регулярно переписывались. Исписывая своим каллиграфическим убористым почерком несколько страниц, он давал ей советы, совсем не практического, а какого-то высшего порядка. Да и речь в письмах не шла об обыденных, повседневных вещах — они всегда разговаривали о том, что равно волновало обоих: об искусстве и собственном назначении. В одном из последних писем из Рима Ф. П. Комиссаржевский, отвечая, вероятно, на жалобы дочери, связанные с очередным творческим кризисом, писал: «Перед тобой, совершенно свободной и независимой, два выбора — пирог с вкусной начинкой, для вкушения от которого ты должна пристать к среде объедал, или служение чистому идеалу и тогда ты должна стать революционеркой, нажить кучу кишащих в болоте врагов и стать сюжетом уязвления неустанного. Словом, твоё призвание не наслаждаться, а страдать и ты должна или уйти, порешив, что не способна на самопожертвование во имя правды, или пристать к среде грызунов и служителей мамоны. <...> Сегодня ровно 35 лет, как я подошёл к болоту, возле которого ты стоишь. Я пережил больше, чем ты переживаешь, потому что намного был глупее тебя, менее талантлив и с неизмеримо меньшей подготовкой эстетической и, кроме того, был один, не только без всякой помощи, но простого участия»[542]. Благодаря отцу, всегда поддерживающему, всегда любящему, родственному по духу, Комиссаржевская чувствовала себя менее одинокой.

Обратим внимание на интонацию его письма. Мало того что он говорит почти такими же словами, какими всегда рассуждала о своём призвании сама Вера Фёдоровна, не стесняясь высоты выражений, — это, конечно, свидетельствует о родственности их мироощущения. Но каким исключительным уважением, каким восхищением проникнуто это письмо, даже в самой своей интонации, как высоко ставит Фёдор Петрович дар своей дочери, как верит в её призвание! И это, конечно, не всё, что можно сказать о взаимоотношениях отца и дочери. Главное, что связывает их, — самая преданная любовь и искреннее желание никогда не расставаться. «Бывают случаи, — признается больной и немощный старик своей любимой дочери, — когда неимение денег обращается на великую пользу. Будь они у меня теперь, я сделал бы последнюю глупость, которой завершил бы свою жизнь. В одно утро я, не выжидая, когда прорастут желанные крылья, помчался бы в Петербург, чтобы увидеть тебя и отвести душу»