Образ Комиссаржевской представал со страниц блоковских некрологов настолько глубоко идеализированным, она явилась перед обывателем, и без того ошарашенным её смертью, настолько прекрасной, одухотворённой, таинственной, что окончательно оторвалась от земной почвы:
«И вот, в предреволюционный год, открылись перед нами высокие двери, поднялись тяжёлые бархатные занавесы — и в дверях — на фоне белого театрального зала — появилась ещё смутная, ещё в сумраке, неотчётливо (так неотчётливо, как появляются именно живые) эта маленькая фигура со страстью ожидания и надежды в синих глазах, с весенней дрожью в голосе, вся изображающая один порыв, одно устремление куда-то, за какие-то синие, синие пределы человеческой здешней жизни. Мы и не знали тогда, кто перед нами, нас ослепили окружающие огни, задушили цветы, оглушила торжественная музыка этой большой и всегда певучей души. Конечно, все мы были влюблены в Веру Фёдоровну Комиссаржевскую, сами о том не ведая, и были влюблены не только в неё, но в то, что светилось за её беспокойными плечами, в то, к чему звали её бессонные глаза и всегда волнующий голос»[584].
Ещё значительнее примерно о том же сказано в речи Блока, написанной через месяц после смерти Комиссаржевской. По прошествии времени, когда его рукой двигала уже не только боль внезапной потери, обдумав и глубоко осознав случившееся, Блок писал:
«В. Ф. Комиссаржевская видела гораздо дальше, чем может видеть простой глаз; она не могла не видеть дальше, потому что в её глазах был кусочек волшебного зеркала, как у мальчика Кая в сказке Андерсена. Оттого эти большие синие глаза, глядящие на нас со сцены, так удивляли и восхищали нас; говорили о чём-то безмерно большем, чем она сама.
В. Ф. Комиссаржевская голосом своим вторила мировому оркестру. Оттого её требовательный и нежный голос был подобен голосу весны, он звал нас безмерно дальше, чем содержание произносимых слов.
Вот почему сама она стала теперь символом для нас. Вот почему десятки тысяч людей, которые шли за её погребальной колесницей, десятки тысяч людей, почти равнодушных ко всему, что было вокруг неё, — всё-таки шли, влекомые тем незнакомым, что стояло за нею, тем тревожным и страшно интересным, что таит в себе имя Слава»[585].
Шквал некрологов, коротких и длинных мемуаров, поминальных слов и слов благодарности в адрес внезапно и страшно умершей актрисы обрушился на страницы разнообразных периодических изданий практически сразу после известия о её смерти и не стихал в течение нескольких лет, неизменно набирая силу к памятным биографическим датам. Смысловые и образные узлы этих публикаций зачастую повторялись, так или иначе воспроизводя блоковские тексты, выразившие общее смятение, сожаление и запоздалое восхищение личностью и деятельностью В. Ф. Комиссаржевской. Блок своими прозаическими и поэтическими высказываниями о смерти актрисы практически предложил трафарет, по которому послушно двигалась общественная мысль на протяжении десятилетий. Таково было мощное воздействие Блока на эпоху, такова была магия его слова, что как сознательно, так и подсознательно цитаты из его текстов воспроизводились от раза к разу, постепенно оформляя мифологизированный образ актрисы.
Об этом мифе стоит поговорить подробнее, чтобы иметь возможность сознательнее отнестись к чертам реальной личности Комиссаржевской, плотно скрытой флёром блоковской легенды. Первым пунктом мифа можно назвать разбитую личную жизнь и пережитые страдания, которые толкнули артистку на сцену, утончили её душу, сделали её подобной скрипке, способной к передаче тончайших эмоций. Вот что писал о Комиссаржевской Юрий Беляев: «Ах, этот голос, эта натянутая струна, эта драгоценная скрипка Страдивариуса! Я сказал, что тогда она пела, а не говорила. Её музыкальная душа, её ритмическое исполнение давали сладкое ощущение мелодии. Сначала тихо, потом усиливая звук, наконец вырывая из своей слабой груди такие звуки, какие есть только в груди старинных скрипок, оброненных на землю ангелами, Комиссаржевская пела нам тогда свои создания»[586].
С ангельской темой тесно связан мотив вечной юности, предвосхищающий тему бессмертия актрисы. Это второй пункт мифа. Он тоже был заявлен Блоком в его поминальных публикациях: «Она была — вся мятеж и вся весна, как Тильда, и, право, ей точно было пятнадцать лет»[587]. Блок выстраивал отчётливую зависимость между ощущением юности, которое исходило от Комиссаржевской, её смелым поиском в искусстве и приверженностью к новым формам, и — вечностью, ради которой она работала и которой после смерти в полной мере принадлежит. Последователи Блока упростили эту сложную парадигму: Комиссаржевская в самом складе своей личности таила нерастраченные молодые силы, неугасающую юность, к которой тянулась молодёжь и которая позволяла ей несколько раз заново начинать свою жизнь.
С вечной молодостью Комиссаржевской тесно сплетена другая легенда — влюблённость в актрису, которая распространяется лично от А. А. Блока на всё русское общество: «И я молю её светлую тень — её крылатую тень — позволить мне вплести в её розы и лавры цветок моей траурной и почтительной влюблённости»[588]. «Можно любить театр и не любить, — но Комиссаржевскую нельзя было не любить»[589], — патетически вторит Блоку писатель Николай Крашенинников, посвятивший свою заметку пятилетию со дня смерти актрисы. Речь шла, конечно, об особой магии личности Комиссаржевской, которая распространялась на всех без исключения. Не её театр, не её дар, а её саму — нельзя было не любить.
Ещё одна черта, отмеченная Блоком и сросшаяся с мифом о Комиссаржевской, — это постоянное стремление актрисы в иные сферы, в иные миры, которые поэт романтически обозначил как «величавую», «несбыточную» мечту, «устремление куда-то, за какие-то синие, синие пределы человеческой здешней жизни». Комиссаржевская относилась к тем, «кто роковым образом, даже независимо от себя, по самой природе своей, видит не один только первый план мира, но и то, что скрыто за ним, ту неизвестную даль, которая для обыкновенного взора заслонена действительностью наивной...»[590]. Одна эта способность делает её не просто художником, но сверхсуществом, которому ведомы судьбы мира и, уж конечно, судьбы мирового искусства. Один из критиков использовал в своём некрологе такую метафору: «Она создала свой театр и отважно, смотря вперёд своими удивительными глазами, поплыла как большой корабль с мачтами, уходящими в облака...»[591] Пётр Ярцев вспоминает своё впечатление от сверхчеловеческих проявлений в Комиссаржевской: «Теперь была она другая, “настоящая”, и показалось мне тогда, что такое лицо, глаза такие — не лицо, не глаза человека»[592]. Брат актрисы Ф. Ф. Комиссаржевский писал о ней в 1912 году: «Она никогда не была удовлетворена действительностью; живя в настоящем, она уже предчувствовала будущее; её духовный взор был всегда устремлён вдаль, в прекрасную страну новых истин»[593].
Тема острого духовного зрения, отрешённости от земного существования в пользу высшего бытия искусства, полумистических прозрений раскрывается Блоком с помощью описания заведомо хрупкой «маленькой фигурки» (неприспособленной для жизни в этом мире), синих «бессонных глаз», глядящих в «неизвестную даль», и «голоса художницы», сливавшегося с мировым оркестром. «При имени В. Ф. Комиссаржевской <...>, — писал к пятилетию её смерти Николай Евреинов, разворачивая метафору запредельного взгляда и неземного голоса, — на меня смотрят глаза, большие и печальные, как вопросы о жизни и смерти, о добре и зле, о красоте и безобразии. При имени В. Ф. Комиссаржевской в моей памяти звенит низкий грудной голос, твёрдый и мягкий в одно и то же время, голос совсем нездешнего очарования. Я слышу самые простые слова — “хотите чаю?”, “вы не устали?”, “сегодня так холодно”, как слова какого-то особого значения, слова, весь смысл которых для меня не в сказанном, а в задушевных звуках, выразивших сказанное, звуках, рождённых вечно верной себе женственностью. Самые обыкновенные слова покойной всплывают в моей памяти, как слова необыкновенные, как “слова Комиссаржевской”, и я снова в плену отзвучавшей музыки, для которой ещё не выдуман нотный стан и нет примеров модуляции в учебниках гармонии»[594].
Все эти характеристики сливались в одно представление о душе не от мира сего, облечённой в хрупкую плоть, как бы заранее обречённой, обладавшей явными признаками своей сопричастности иным сферам. Ангелоподобие, почти святость — главная черта Комиссаржевской, практически слившаяся с её обликом после смерти. «Как легендарный ангел, она подходила, будто во сне совсем близко... она почти касалась дрожащей рукой нашего сердца и смотрела в самые глаза наши широко открытыми очами, затуманенными от слёз»[595].
Знаковый эпитет «синий», которым лаконично и исчерпывающе Блок описывает глаза Комиссаржевской, никем практически не повторяется. Современники, лично знакомые с актрисой, отлично знали, что синими её глаза не были. Во многих мемуарах упоминаются «тёмные» глаза, а вот более конкретное свидетельство: «Просто и ясно смотрела на меня широко открытыми голубовато-серыми глазами»[596], — пишет о своей встрече с Комиссаржевской нисколько не покорённый её обаянием П. П. Гнедич. Многократно акцентированный Блоком эпитет «синий» был справедливо воспринят не в цветовой конкретике, а в абстрактном символистском значении, он и не должен был описывать действительный цвет глаз Комиссаржевской, а фиксировал их обращённость внутрь себя, к тайнам мира, в вечность.