Комиссия — страница 60 из 86

— Вот и ходила бы ты, Зинаида, не за мною, а за Гришкой Сухих.

— Ну кто же из нас бесстыжий-то? Бессовестный?

Устинову опять стало неловко, только теперь он виду не показал, не признался, упрямо повторил:

— За Гришкой Сухих и ходила бы! Он-то за тобой ходит? Сколь уж времени?

— И еще сколь ходил бы… Кабы я позволила.

— А позволь! Позови его издалека откуда-то!

— Не уедет он далеко-то… Не сёдни, так завтра явится — через прясло на меня поглядеть. Узнать, не надо ли мне чего? Может, богатство мне понадобилось какое-нибудь? Или от мужа своего я надумала скрыться? Или вот от тебя отреклась? Ему один раз хватит глянуть и понять, хотя про него и говорится, будто он дикий зверь! О тебе другая молва и слава: ты добрый да умный. И вот — дикий зверь меня понимает, а добрый человек — нисколь! Хотя тверди ему день-деньской, хотя кричи в голос и в рев! Почто так?

Устинов отвечать не хотел.

— Люди-то сгорели у его в дому, в заимке? — спросил он. — У Гришки?

— Люди спаслись. Он как знал — в степную деревню отвез их заранее.

— Кто его пожег? Гришку?

— Знаю, что не ты.

— А Гришка знает?

— Знает, верно… Да что мне Гришка? Не с ним я быть и убежать мечтаю! Давай, Никола, убежим! Скроемся? — снова вспомнив что-то, в лихорадке какой-то зашептала Зинаида. — Григорий же нас и скроет от всего света! Он! И помрет — словом никому не обмолвится, где мы и как с нами!

— Ты не змея ли, Зинка?

— Всё нонче со мною может быть! Всё! Но ежели кто и спасет меня от змейства этого — ты! И никто более! Спасай меня, Никола, раз и навсегда я-то ведь спасаю тебя. Спасаючи тебя, чего только не придумываю!

— Спасаешь? От кого?

— Ото всех! Кто-нибудь, а убьет тебя нонче! Не Гришка — так Матвейка Куприянов. Не Матвейка — степные порубщики, которых ты от леса отвадил! Не они — милиционер наш лебяжинский. Он по нынешний день никто был, пустое место, а замаячила твердая власть, и он будет служить изо всей силы, доказывать свою верность! Будет!

— Ему-то я когда плохо сделал? Я никому не хочу плохо, а до его, пьяницы-лодыря, мне вовсе дела нет.

— Будет! Листочки свои, Обращение на сходню наклеите, вот и будет!

— Там одне только правильные слова. В Обращении.

— Никола ты, Никола! — и грустно и ласково усмехнулась Зинаида. И покачала крупной своей головой. — Да какая власть, какое начальство допустит, чтобы ты, мужик, и умнее его оказался бы? Власть, видишь ли, надумали они учить! Как ей себя вести, что и как понимать?! Об лесе внушать, а заоднем — едва ли не обо всем на свете! Надо и надо тебя спасать, покуда ты живой! И знаю я: без женской заботы, без бабьего предостережения пропадешь ты! Пропадешь! Пойми: сколь я тебя ни ищу для себя самой, для своей бесконечной любви — это всё и для твоего спасения нужно! Кабы не нужно было, я бы отступилась! Без Панкратовой Зинаиды в жизни нельзя тебя оставить! Оставлю — не будешь ты живой! Ты для всех нонче нужен, знаю! Смирновскому нужен, и Кудеяру нужен, и семье своей, и в Комиссии нужен, все тебя хотят, все к тебе идут, чуть ли не на коленки перед тобою падают, а дойдет дело спасать тебя — никого не найдется, одна только я! Пойми! — И тут Зинаида погладила Устинова по голове. Легко и немного. Словно ребенка малого. Тревога, и такая забота, и такая ласка были в ее руке — Устинову в жизни они знакомы не были. Никогда.

И голова устиновская закружилась в этой новой, мгновенной, но совсем незнакомой жизни, он стал погружаться в ее темную, вздрагивающую глубину… Он ведь и правда был сам себе знаком, когда всё вокруг ждало от него забот и усердия — старики родители ждали, жена Домна, дети и внуки ждали, всё движимое и недвижимое имущество ждало, вся его пашня, весь белый свет ждал… Вся военная служба — и фельдфебель, и царь ждали и требовали, неизменно грозили уничтожить его, если забот и усердия от него не будет. Но себя, заботливо и тревожно обласканного, Устинов не знал до сих пор, не ведал.

А нынче и ласка и заботы ему дарились — одного только не делай — не стесняйся же!

Уже и другая Зинаидина рука лежала на устиновском плече.

«Счастье, что ли? Или страшное несчастье этак прикинулось?»

— Который человек людям больше других нужон, — шептала Зинаида, — того они менее всего и берегут! Я потому и правая перед тобой, перед собой, перед белым светом, что одна уберегу тебя — больше никто! А ты неправый передо мною, когда жизни в тебе страсть сколь и на всех ее хватает, даже на чужих, на Кудеяра юродивого и то хватает, а на меня одну — нет! Да разве может быть такая несправедливость?

— Разговорилась ты, Зинаида… Слишком!

— Наконец-то! Я не один уж год с тобою вот так же разговариваю, и всё молчком, всё со слезой пополам! Всё одна-одинешенька!

И она склонила его на свое плечо. Он с нею не согласился. Но слабо, незаметно не согласился. И смолчать, не откликнуться уже не смог, хотя отклика тоже не знал…

— На войне была самая первая догадка — буду убитый! Обязательно! сказал Устинов тихо Зинаиде на ухо и прислушался, не сбылось ли его предчувствие? Потом усмехнулся: — Не сбылось. И на второй ли, на третий ли год, тоже в окопе, приснилось, останусь живой! Останусь и останусь! Какой сон, об чем — не помнил нисколь, а догадка во сне пришла, та сбылась!

— В то время как раз об тебе здесь, в Лебяжке, и задумалась! выдохнула Зинаида. — Не смыкая глаз! Раз и навсегда — задумалась!

— Давно было. А недавно уже и тот же сон, и опять не знаю об чем, знается одно: буду жить! Должен и буду! И война кругом, и к Лебяжке она подступается, но я всё одно буду живым!

— Когда он явился-то к тебе — второй твой сон7 Комиссия здесь, за этим столом, уже сидела?

— Уже…

— Для того я Комиссию к себе и привела? Чтобы второй сон тебе сотворить!

— Глупость же…

— Бог ты мой, да разве ты когда поверишь, сколь еще всего, самого разного, я могу об тебе сказать? Но ты не бойся — я об самом себе думать тебя не научу. Не умеешь, и не надо, и хорошо! Верно что, не нужно этого настоящему мужику! И когда другие все от тебя без конца и без края заимствуют, а ты и не замечаешь этого и сроду худо об людях за это не подумаешь — пусть так и будет! Я и этого рушить не стану. Но растерзать тебя и по косточкам растащить — не дам! Хотя одному, хотя вместе всем, сколь есть людей на свете, клянусь — не дам!

А руки крупные были у Зинаиды и горячие, она ими Устинова уже сейчас никому не отдавала, он и сам из них не хотел уходить, они его голову положили на одно Зинаидино плечо, потом — на другое, и она удивленно засмеялась:

— Хорошо-то как сильного мужика в собственных руках подержать! Хорошо-то как, боже мой!

— Не сильный я… Тебе поддаюсь — какая в том сила?!

— Не перечь! Не смей!

— Мало ли других-то, которые никогда бы тебе не поддались?

— Мало! Ох, мало таких! Вы в Комиссии собрались из всего лебяжинского мира особенные! Игнашка Игнатов, нарочный ваш, да Половинкин тоже, мужик как все мужики — так вот он и ушел, не стерпел вас таких, не по силам вы ему… А из троих вас — ты опять же не такой, как оне! Совсем ты ни на кого не похожий!

— А к чему это тебе? Делить-то нас по сортам?

— К тому, что ты из всех самый умный! И красивый! Жена у тебя и та одна такая царица-пава на всю Лебяжку! Потому что — она за тобой!

— Домну не поминай нонче! Не надо!

— Не буду! — согласилась Зинаида. — А вот что красивый ты — об этом буду говорить, не запретишь: глаза голубые, сам белый и светом весь светишься. А засмеешься — то и непонятно уже, как другие-то все вокруг не смеются, задумаешься — и все должны с тобой вместе думать и думать… Плечи широкие, усталь им ни в чем неведома. Лоб гладкий, безморщинистый. Руки…

И тут они оба явственно услышали шаги под окном. Под тем, которое из горницы выходило не на улицу, а во двор.

Которое было без ставни. Через которое падал в горницу лунный свет тоже желтый, словно в плошке закопченный.

И легкий стук в это окошко раздался.

Устинов поднялся, глянул на Зинаиду, она жутковато простонала.

— Не Кирилл… — сказала она, когда стон ее кончился. — Не он. Кирилл за материалом столярным в Крушихе. Он — конный…

А шаги во дворе не повторялись, притихли, и глухо потрескивал в плошке огонек, а больше не слышно было ничего.

— Зинка?! У тебя, поди-ка, и дверь на крюк закинута изнутри?

— Закинута…

— Пойди открой! Быстро!

Она пошла незряче, будто в полной тьме, — руки вперед, голова откинута назад. Горницу миновала, из кухни послышались шаги, послышался железный звон крюка.

Устинов склонился над бумагой и неаккуратно, торопливо переписал из Обращения еще несколько слов: «…человек положит в основу тот либо другой закон природы, а тогда уже…»

Кухонная дверь пристукнула, раздались осторожные шаги, в горницу вошел незнакомый человек. В полушубке до колен, с шапкой в руке.

Следом вошла Зинаида.

Она и пришедший человек сели на табуретки по обе стороны дверного проема и долго молчали, покуда незнакомец не сказал:

— Ну?! Ну, здравствуй, хозяйка!.. — Тут он и еще сказал: — Павловна! И, растопырив пальцы, расправил длинные свалявшиеся волосы на голове. Должно быть, он давно уже шапку не снимал, и волосы — не то светлые, не то рыжеватые, в полутьме не видно было какие, — свалялись, словно войлок.

— Здравствуй… — ответила Зинаида. Но по имени человека не назвала, и Устинов опять не узнал, кто это был. И незнакомец тоже спросил с сомнением:

— Да ты признаешь ли меня? — спросил он.

— Я признаю тебя, сват… — вздохнула Зинаида.

— Ладно, когда так! — усмехнулся незнакомец крупным и тонким ртом, и Устинов его узнал: Веня Панкратов, Кириллов двоюродный брат!

В одной руке Устинов и сейчас чувствовал Зинаидино тепло, другая еще не оторвалась от Обращения: «…закон природы, а тогда уже…» Чем-то, еще каким-то нужным словом Устинов закончить строчку не успел…

У Вени было сухощавое, безбородое, но невыбритое лицо с длинным подбородком, с узкими, глубоко посаженными глазами, оттуда, из глубины, он пристально смотрел на Устинова и вспоминал, что он об Устинове знает.