Комиссия — страница 74 из 86

— А Моркошка? — еще слабее спросил Устинов. — Неужто бросим его?

— Он холодный!

— И я тоже холодный! Вовсе!

— И врешь! И не вовсе! Холодных я бы обоих оставила вас. Оставила бы здесь и сама бы захолодела с вами вместе! А хотя капелькой одной теплого я тебя возьму! Себе возьму! Никому не отдам!.. — И она уронила его в сани и крикнула кобыленке: — Да тяни ты, тяни! Живая ведь — тяни!

Взвыл Барин — он тоже не хотел Моркошку одного оставить. Он лизал его в морду, падая наземь. Не хотел верить, будто поднять Моркошку на ноги нельзя, уже поздно поднимать его.

— Спина-то целая у тебя, Никола? — спрашивала Зинаида, нахлестывая кобылку…

— Целая…

— Брюхо?

— Целое тоже…

— Ноги, значит?

— Правая. Повыше колена… А куда повезешь-то меня, Зинаида?

— А мало вывихнуло тебя, Устинов! — зло ответила она. — Мало и мало сделали тебе люди! Надо бы язык тебе вырвать! Тоже на железный зуб надеть его!

— Ты, Зинка, в уме ли? Почто так?

— Чтобы не спрашивал — куда повезу! Чтобы молчал, куда бы ни повезла! Чтобы молча лежал бы нонче в моей избе, в моей же постельке! Буду я раненого обихаживать, сестричка милосердия! Вот как буду я делать нонче, потому что пора уже делать так! Не делала, опоздала, вот и надели тебя на зубья железные!

— Ты правду, Зинаида?!

— Поигрались мы без правды-то! В игралку невзаправдашнюю: этого мне нельзя, другого мне с тобой — нельзя, ничего нельзя! Хватит обмана! Настало время — к себе везу. Свое везу, не чужое! Спросит кто, скажу: свое подобрала в лесу, свое с бороны сняла. Свое предупреждала я, чтобы береглось оно людей, уходило бы от их прочь! За своим за человеком сколь годов след в след я шла, одна шла одинешенька, никого больше не нашлось идти, а тогда чей он нынче — человек-то?! И кажный меня поймет! Кажный, у кого душа! Ты один только и не поймешь, так я тебя и спрашивать не буду! Один ты такой беспонятливый, беспамятливый, бессердешный, но уж в этот-то раз я на тебя не погляжу, не послушаюсь, не-ет! Всё! Нонче я — сестричка милосердия, вот кто я! Сколь захочу, столь буду над тобою милосердствовать!

— Слушай, как я скажу тебе, Зинаида…

— Хватит! Наслушалась! Наперед, насколь уже лет про твои «нельзя» всё мною услышано! Хватит и хватит мне, сестричке милосердия!

Так они ехали, мотаясь по необъезженным кочкам, то в полной тьме, то при неярком свете робкой луны, а потом Барин залаял и бросился вперед.

Устинов охнул и сказал:

— На Соловке едут, Зинаида. По голосу Баринову слышу — на Соловке!

Зинаида остановила кобылку, и тут они замолкли. И Барин где-то там, впереди, тоже заглох.

Устинов подумал: «Домна?» Но не поверилось ему, будто это она.

И Зинаиде тоже припомнилась Домнина борчатка-барнаулка с оторочкой по воротнику, по рукавам, пушистая оренбургская шаль припоминалась, спокойное, с голубыми глазами навыкате лицо. Она тоже подумала: «Не она ли?.. Не может быть!»

Так ждали они молча — кто же к ним подъедет?

Подъехал Шурка. Остановил Соловка за сажень, спросил:

— Кто там! Свои ли?

Первым гавкнул Барин: «Да ты что, Шурка? Не признаешь хозяина? Да ты что это, Шурка?»

Но Устинов молчал. И Зинаида молчала.

— Кто? — крикнул Шурка еще громче и тревожнее.

— Я это! — ответил наконец Устинов.

— Да пошто же вы молчите-то, батя, когда спрашивают вас? — Устинов и еще промолчал, а Шурка спросил: — С кем же это вы есть? — Подстегнул Соловка, подъехал близь, узнал: — Ты, Зинаида Пална? Значит, ты? Откудова же ты батю везешь? С какого места?

— Из беды везу я его.

— Из какой? А Моркошка где же, батя?

— Гибель ему пришла… Окончательная. И я-то сам ранен сильно… Тебя кто послал за мною?

— Ксенька послала меня, батя. У Мишки у Горячкина опознала она меня. Я к Мишке на миг с Крушихинского базара только и своротил, а она — тут как тут. Да мы, батя, с Мишкой с Горячкиным и не пили вовсе. И в карты не играли. Мы сурьезно с им беседовали.

— Ты трезвый, Шурка?

— Хоть сейчас дыхну, батя! Я с Мишкой — ни вот столечко! С базара могло остаться в дыхании. Вы-то, батя, в каких санях далее поедете? В энтих? Либо в своих? Ну? Пошто же вы молчите? Либо мутит вас?

— В своих…

Шурка торопливо кинулся перетаскивать тестя. Он тащил его неловко, мимо Зинаиды и через ее колени, а та сидела молча и сначала ни слова не говорила, и ни одного движения не было у нее, а потом она стала у кого-то спрашивать:

— А как же я? А как же я? Как же я-то?

Устинов простонал — засаднило у него в ноге. Шурка спросил: «И кровь, однако, из вас, батя?» Зинаида всё спрашивала: «Как же я-то?»

Наконец Устинов оказался в Шуркиных санях весь — с руками-ногами. Шурка расправил его, скрюченного, по соломе, развернул Солового в обратную сторону и удивленно спросил:

— Ты, Зинаида Пална, почто всё о себе-то? Как ты да ты? Заладила свой вопрос, и ничего более! Женский вопрос-то! Бабий!

И Шурка с сердцем стегнул Соловка, погнал его, нерасторопного, к дому.

Глава пятнадцатаяСказка про девку Наталью, про парня Сему-Шмеля

А еще жила-была в Лебяжке сказка про девку Наталью.

Наталья эта заморышем росла, от горшка два вершка, не более того.

На нее никто и не глядел сроду, ни один парень, так она сама сказала: «Пойду взамуж! Хоть тут што! Все идут, и я пойду!»

Ей говорят: «Ладно уж, сиди уж век свой в девках! С тебя не спросится, тебе не припомнится, это от бога тебе написано!»

Она: «Нет, пойду! А не выдадите меня, не сможете — я удавлюся на веревочке! И другим нашим девкам дорожку перебегу, свадьбы попорчу! Все кержацкие парни от наших девок отшатнутся, когда середь их висельницы водятся!»

Вот зараза так зараза девка эта была Наталья!

Думали-думали полувятские — как и что им со своей с замухрышкой делать, как быть, и — надо же! — придумали.

А когда так, слышат однажды на кержацкой-то стороне с утра раннего: полувятские за бугром галдят. Шум у них там и звон, в дуду и в струну играется, и песни бесперечь поются.

Што тако?

Уже за полдень кержак один вернулся с лесу — он в бору лесину рубил, говорит своим: «Знаю, што там у их происходится! Весть от человека ихнего получил. И сам собою, ехал мимо с лесиной, тоже краюшком глаза заприметил…»

«А што тако?»

«Оне там девку одну навеличивають!»

«Девку?!»

«Ее!»

«Да с ума они посходили, нехристи?! Из-за девки эдакий шум на весь мир? Взамуж выдают, что ли, ее?»

«Не выдають, а просто так. Именины ей правять. Три дни будут править их. Может, и больше!»

«Боже ты мой! — крестятся староверы двумя перстами. — Истинные нехристи тот полувятский народ! Да ежели из-за кажной девки-именинницы столь делается шуму, дак и молиться-то когда? И робить когда же?!»

«Да у их не из каждой деется так. У их из-за одной только это происходится, из-за особой! Натальей зовуть!»

А пойти поглядеть всё ж таки охота кержакам на ту, на шумную сторону.

Пошли.

Глядят.

А там, правда што, девка стоит в круге, от горшка два вершка и убрана в ленты шелковые вся, а мужики, бабы, ребятишки и даже, сказать, попишка ихний, полувятский, девку славят, целуют и обнимают, на руках по кругу носят, подымают.

Вот диво так диво!

Тут одному кержацкому парню — Семой звали, Семка, прозвище — Шмель, гудел он сильно в нос, в правую ноздрю, — вот ему и стало шибко интересно.

«Пошто же у вас обычай такой: без свадьбы, а просто так девок столь велико славить?!» — спрашивает он.

«А это не обычай у нас! Это, говорим же вам, бестолковым кержакам, никого не касается, ни для кого не деется, как только для одной Наташеньки милой нашей!»

«Да пошто же для ее-то для одной?»

«Она у нас раскрасавица! Расприглядная, расдушенька, свет девонька!»

Во те на!

Поглядывает Сема-Шмель сверху вниз, сперва издаля, после — близко, где же она, та самая красота-красотища? Не видать ее ничуть ему!

Другой день — обратно шум на той же полувятской стороне. Дуда еще громче, струна еще пуще, песни гуще!

«Пойду ишшо! — думает Сема-Шмель. — Не углядел я прошлый раз красоту-красотищу, не иначе — худо глядел. Нонче буду глядеть в оба!»

Приходит.

Спрашивает:

«Ну а што же тако у вас, у полувятских, получится, когда взамуж станете ту девку выдавать? Какой же ишшо шум и галдеж?»

«А взамуж мы ее, нашу Натальюшку-свет-росиночку, никому не выдадим! Сами будем ей вот этак же каждый год в ножки кланяться, любоваться ею, расприглядной душенькой!»

Обратно — вот те на!

Ну и ну!

«А когда бы я — Сема-Шмель, парень хоть куды, в правую ноздрю гужу, позвал бы девку за себя? И тогда не отдали бы?»

«Дак и не думай даже! Вот шестеро у нас девок-невест — пятерых кто хотите берите, шестую оставляем за собой! Шестую пальчиком тронуть никому не дадено!»

И вот уже третий день идет гулянка вокруг девки Натальи, от горшка два вершка.

Уже и дуда хрипит, и струна с устали скрипит, и попишка полувятский на ногах едва стоит, — именины идут своим чередом да ладом.

Тут-то и углядел Сема-Шмель девки Натальи красотищу!

Што станешь делать?

Он, Сема, сделал так: схватил из круга девку и ну бежать с ей, и ну бежать. Она легка ему в руках-то была, он быстро мчался, все полувятские его догоняли, ни один не догнал.

После всею-то свою жизнь Сема хвастался, в правую ноздрю гудел:

«Все женились как женились, а я свою милую посередь дня с кругу украл! Убёгом взял! Вот я какой!»

Вот как было, как случилось.

С той поры в Лебяжке фамилия Шмелевых тоже водилась.

«А вот бы в сказке пожить бы столько-то? Хорошо, поди-ка?!» — подумал Устинов, лежа в постели, только что проснувшись.

Сказку рассказывала в горнице Домна старшей внучке Наташке, Ксенькиной дочери.

И эта Наташка с интересом слушала про ту Наташку-невесту, не всё понимала, зато всему радовалась:

— Бабаня, скажи еще! Как было-то, бабаня, где Шмель-то Сема побежал? А сильно догоняли-то его?