Коммандер — страница 33 из 81

— Мои искренние поздравления, сэр, — сказал Джеймс. — И мои пожелания мадам побыстрее поправиться.

— Спасибо, сэр, спасибо, — отозвался шкипер, глаза которого вновь наполнились слезами. — Прошу вас подкрепиться, чувствуйте себя как дома.

Они так и сделали, оба сели на удобные стулья и принялись уничтожать гору пирогов, уже приготовленных к крещению малыша, которое должно было состояться в Агде на следующей неделе. Все чувствовали себя довольно непринужденно, а за соседней дверью наконец-то уснула бедная молодая женщина, чью руку, обнявшую розового сморщенного младенца, посапывавшего у нее на груди, сжимал ее муж. Теперь внизу стало удивительно тихо и спокойно. Спокойствие царило и на палубе шлюпа, уверенно шедшего с попутным ветром со скоростью шесть узлов, а безжалостная и грубая строгость военного корабля свелась к периодическому мягкому оклику «Какой курс, Джо?». Было тихо, и в этой тускло освещенной посудине они шли сквозь ночь, укачиваемые крупной зыбью. После короткого мига тишины и непрерывного медленного ритмического покачивания они могли оказаться в любой точке на земле — одни на целом свете — и даже совсем в другом мире. Сидевшие в каюте мысленно находились где-то далеко, и Стивен уже не понимал, куда и откуда он движется, не ощущая движения судна и в еще большей степени — времени, в котором находится.

— Лишь сейчас, — проговорил он вполголоса, — у нас появилась возможность поговорить друг с другом. Я весьма нетерпеливо ждал этого момента. А теперь, когда он наступил, я убеждаюсь, что мы, по существу, мало что можем сказать.

— Возможно, что и совсем ничего, — заметил Джеймс. — Мне кажется, мы и так отлично понимаем друг друга. — Он был совершенно прав — прав в том, что касалось сути дела. Тем не менее они продолжали беседовать в течение всего их вынужденного уединения. — Мне кажется, в последний раз мы виделись с вами у доктора Эммета, — после продолжительной паузы произнес Джеймс.

— Нет. Это произошло в Ратфарнхэме у Эдварда Фитцджеральда. Я спускался с веранды, а вы с Кенмаром в это время входили.

— Ратфарнхэм. Ну конечно же. Теперь припоминаю. Это произошло сразу после заседания Комитета. Припоминаю. Полагаю, вы были близкими друзьями с лордом Эдвардом?

— Мы сильно сблизились с ним в Испании. В Ирландии я постепенно стал видеть его все реже и реже. У него были друзья, которые мне не нравились, и которым я не доверял. А я, с его точки зрения, придерживался умеренных, чересчур умеренных взглядов. Хотя, видит Бог, в те дни я был полон рвения бороться за счастье всего человечества, полон республиканских идей. Вы помните проверку?

— Какую именно?

— Ту, что начинается со слов:«Прям ли ты?»

— «Прям».

— «Насколько прям?»

— «Прям как тростник».

— «Тогда продолжай».

— «В правде, в истине, в единстве и свободе».

— «Что у тебя в руке?»

— «Зеленая ветвь».

— «Где она впервые выросла?»

— «В Америке».

—«Где расцвела?»

— «Во Франции».

— «Где ты ее посадишь?»

— А дальше я не помню. Понимаете, я этого испытания не проходил. Был далёк от этого.

— Нет, я уверен, что это не так. А я его прошел. Мне казалось в те дни, что слово «свобода» сияет своим особым значением. Но даже тогда я скептически относился к слову «единство» — наше общество состояло из весьма странных партнёров: священники, деисты, атеисты и пресвитериане, мечтательные республиканцы, утописты и люди, которые просто недолюбливали Бирсфордов. Насколько я помню, вы и ваши друзья были прежде всего за освобождение от угнетения.

— За освобождение и реформы. Я вообще не имел никакого представления о том, что такое республика. Разумеется, то же можно было сказать и о моих друзьях из Комитета. Что касается Ирландии, то в ее нынешнем состоянии республика скоро превратилась бы в нечто чуть лучше демократии. Блестящие умы страны довольно сильно возражали против республики. Католическая республика! Как смехотворно.

— В этой бутылке бренди?

— Да.

— Между прочим, ответ на последнюю часть проверки звучал так: «Под короной Великой Британии». Стаканы у вас за спиной. Я знаю, что дело происходило в Ратфарнхэме, — продолжал Стивен, — потому что я потратил целый день, пытаясь убедить лорда Эдуарда не продолжать составлять легкомысленные планы восстания. Я говорил ему, что я против насилия, и всегда был против него, и что даже если бы и не был, то вышел бы из организации, вздумай он настаивать на таких диких, фантастических идеях, которые погубят его самого, погубят Памелу, погубят дело и погубят Бог знает сколько храбрых и преданных людей. Он посмотрел на меня этаким трогательным, озабоченным взглядом, словно жалея, и сказал, что должен встретиться с вами, с Кенмером. Он совершенно не понял меня.

— У вас есть какие-нибудь известия о леди Эдвард — о Памеле?

— Я знаю только то, что она в Гамбурге и что семья приглядывает за ней.

— Она была красивейшей и добрейшей женщиной из всех, кого я встречал. И очень храброй.

«Это верно», — подумал Стивен и уставился на свой бренди.

— В тот день, — сказал он, — я израсходовал гораздо больше душевных сил, чем когда-либо за всю свою жизнь. Даже тогда меня больше не интересовало ни благое дело, ни теория правления на земле. Я и пальцем бы не пошевелил ради мнимой или подлинной независимости какой-то страны. Однако вынужден был вкладывать в свои слова столько пыла, словно я горел тем же воодушевлением, как в первые дни революции, когда нас переполняли добродетель и любовь.

— Почему? Почему вы должны были так говорить?

— Потому что мне следовало убедить лорда Эдварда в том, что его идеи разрушительно глупы, что о них известно правительству, и что он окружен предателями и доносчиками. Я приводил свои доводы последовательно и убедительно — лучше, чем мог себе представить, но он совсем не следил за ними. Он постоянно отвлекался. «Взгляните, — сказал он, — на тисе возле тропинки сидит малиновка». Единственное, что ему было известно, это то, что я настроен против него. Поэтому он остался глух к моим доводам. Если бы он только смог прислушаться к ним, ничего, возможно, не случилось бы. Бедный Эдвард! Прям как тростник! А самого окружали такие криводушные людишки, каких только знал свет — Рейнольдс, Корриган, Дэвис... О, это было жалкое зрелище.

— Неужели вы и в самом деле не пошевелили бы пальцем даже ради достижения умеренных целей?

— В самом деле. После того как революция во Франции окончилась полным крахом, сердце мое заледенело. Увидев в девяносто восьмом году грубую жестокость, дикие безумства, которые творили обе стороны, я стал испытывать такое отвращение к толпам людей, ко всяческим идеям, что не сделал бы и двух шагов ради того, чтобы реформировать парламент, предотвратить создание унии или способствовать приближению золотого века. Имейте в виду, я выступаю лишь от своего имени, выражаю лишь собственные взгляды, но человек как частица какого-то движения или толпы мне безразличен. Он утрачивает человеческие черты. И я не имею никакого отношения к нациям или национализму. Единственные теплые чувства, которые я испытываю, это чувства к людям как индивидам. Мои симпатии лишь на стороне отдельных личностей.

— Вы отрицаете патриотизм?

— Любезный мой друг, я покончил со всякого рода спорами. Но вы, так же как и я, понимаете, что патриотизм — это слово. Причем оно обычно обозначает или «Это моя страна, права она или нет», что звучит подло, или «Моя страна всегда права», что глупо.

— Однако на днях вы остановили капитана Обри, игравшего «Похороним круглоголовых»[55].

— Разумеется, я не всегда последователен, особенно в мелочах. А кто не такой? Видите ли, он не понимал смысла мелодии. Он вообще никогда не был в Ирландии, а во время восстания находился в Вест-Индии.

— А я, слава Богу, был в это время у мыса Доброй Надежды. Это было ужасно?

— Ужасно? У меня нет слов, чтобы описать ошибки, медлительность, убийственную путаницу и глупость всего происходившего. Восстание не добилось ничего, оно на сотню лет задержало предоставление Ирландии независимости, посеяло ненависть и насилие, породило подлое племя доносчиков и таких тварей, как майор Сирр. Кроме всего, оно сделало нас жертвой любого шантажиста-доносчика. — Стивен помолчал, затем продолжил: — Что касается той песни, то я поступил таким образом отчасти потому, что мне было неприятно слышать ее, а отчасти потому, что неподалеку находилось несколько матросов-ирландцев, причем ни один из них не был оранжистом[56]. Было бы жаль, если бы они возненавидели своего капитана, хотя у него и в мыслях не было как-то оскорбить их.

— Мне кажется, вы к нему очень расположены?

— Расположен? Да, возможно, и так. Я не назвал бы его закадычным другом, для этого я знаю его недостаточно долго, но я очень к нему привязан. Жаль, что этого нельзя сказать о вас.

— Мне самому жаль тоже. Я прибыл на судно, полный лучших намерений. Я слышал, что он непредсказуем и своенравен, но хороший моряк, и я очень бы хотел быть им довольным. Но сердцу не прикажешь.

— Это правда. Но вот что любопытно. По крайней мере, любопытно для меня. Я испытываю уважение, больше чем уважение, к вам обоим. У вас есть к нему какие-то определенные претензии? Если бы мы с вами были восемнадцатилетними юношами, я бы спросил: «Что не так с Джеком Обри?»

— И я бы, пожалуй, ответил: «Всё, потому что он командует, а я нет», — с улыбкой ответил Джеймс. — Но послушайте, стоит ли при вас критиковать вашего друга?

— Конечно, у него есть недостатки. Я знаю, он очень честолюбив во всем, что касается его службы, и нетерпим к любым ограничениям. Мне хотелось узнать, что же вас в нём раздражает? Или же это просто: «Non amo te, Sabidi»[57]?

— Пожалуй, что так. Трудно сказать. Конечно, он может быть очень приятным собеседником, но порой он проявляет свою особо здоровую заносчивую английскую бесчувственность… И разумеется, есть в нем одна вещь, которая действует мне на нервы: это сильное стремление к захвату призов. Царящая на шлюпе дисциплина и постоянные учения больше напоминают порядки на голодающем капере, чем на корабле флота Его Величества. Когда мы преследовали тот несчастный полакр, он всю ночь не покидал палубу. Можно было подумать, что мы гонимся за военным кораблем, чтобы покрыть себя славой в конце погони. А этот приз достался «Софи» даже до того, как он смог поупражняться со своими пушками снова, разрядив оба борта.