Комментарии: Заметки о современной литературе — страница 114 из 132

Консервативное мироощущение у нас раздваивается, и половинки его превращаются в идеологии.

«Преемственность с прошлым! Хватит исторических катастроф!» – призывает одна половина.

«Личность, свобода, собственность! Хватит уклоняться от органических закономерностей общественного развития!» – призывает вторая.

Можно ли примирить эти два суждения, которые в нормальном обществе должны дополнять, а не противоречить друг другу? Образовывать не две идеологии, а одно мироощущение?

Какую точку опоры найти в прошлом?

Почему рокеры ломают красные звезды и аплодируют трехцветному флагу?

Статья Ксении Мяло «Погружение в небытие» («Новый мир», 1990, № 8) – одна из серьезных попыток найти механизмы преемственности с прошлым.

В самом деле, не рискуем ли мы навсегда остаться в «лакейской прихожей собственной истории», если не выработаем формулы «преодоления времени без отречения от него», как ставит вопрос Ксения Мяло?

На опасность такого рода в ее размышлениях указывает многое: и обильные цитаты, почерпнутые автором из роккультуры, и практика андерграунда, выворачивающего наизнанку официальные ценности, что дает публицисту право отметить прорыв поэтической практики «к архаическим и мрачным истокам карнавала – к мистерии отцеубийства». И другие примеры, которые доступно умножить каждому из нас.

Достаточно вспомнить, что важнейшим культурным событием, ознаменовавшим начало перестройки, был фильм Тенгиза Абуладзе «Покаяние», отразивший скорее общественную потребность в декларативном разрыве с прошлым, нежели в покаянном акте. Выкапывание трупа отца из могилы и надругательство над ним можно вполне осмыслить в тех же культурологических параметрах, которые предлагает Ксения Мяло, – «как отцеубийство в формах вторичной смерти».

Нет сомнения, что сама тревога Ксении Мяло по поводу нашей неспособности к накоплению истории имеет под собой глубокие основания. Вопрос о возможности «духовного возрождения» через разрушение и разрыв – вопрос острый.

Да, можно понять горечь, испытанную автором в минуту, когда зрительный зал взрывается аплодисментами в ответ на не лишенное провокационности заявление молодого талантливого рокера, что тема его творчества – «профанация тоталитарного героизма». Заслуга наших отцов, защитивших отечество, «великое русское слово» в минуту, когда сама возможность национального бытия была поставлена под сомнение, ни в коем случае не может быть приуменьшена.

Война вызвала национальный подъем и в известной степени очистила воздух страны, сплотив народ, уставший от страха, чисток, доносов и взаимной подозрительности, в борьбе против реального, страшного, а не мнимого врага. Не случайно военная поэзия и военная проза наименее пострадали от установок «соцреализма».

Однако определять вслед за Ксенией Мяло войну как «манихейскую», как столкновение абсолютного добра с абсолютным злом, – значит, отринуть те сложные причины, которые вызывают не только глумление молодежной рок-культуры над «тоталитарным героизмом», но и полные горечи и боли размышления о войне многих ее участников.

Надо ли напоминать, что «силы света» не должны заключать тайных соглашений с «силами тьмы» и, согласно секретным статьям договоров, расширять свои владения силой? Надо ли напоминать о заградотрядах и СМЕРШе, о жестоком отказе от пленных, преданных дважды – сначала в немецких концлагерях, потом – отправкой в собственные?

О да, грустные мысли не могут не посещать нас, наблюдающих, с каким торжеством и пренебрежением отворачивается Европа от могил солдат, павших в этой войне. «Отворачивается, – пишет Ксения Мяло, – оставляя нам решать вопрос, стоявший еще перед Кутузовым: "Надо ли было, освободив собственную территорию, продвигаться в Европу, засыпая ее столь досадно для нее большим количеством солдатских костей? Надо ли было мчаться на зов: „Спасите Прагу“?»

Но почему тут же не задать себе еще один: отчего, с такой поспешностью откликнувшись на этот зов, мы оставили без особого внимания другой: «Спасите Варшаву» – и спокойно наблюдали с другого берега Вислы, как захлебывается в крови варшавское восстание? Не потому ли, что поддержка варшавского восстания укрепляла шансы ненавистного Сталину либерального лондонского правительства Польши? И ради установления нужного нам режима поляков оставили истекать кровью…

И как не подумать, что, ограничься мы «спасением» Праги (оттесняя занятых тем же власовцев), не навяжи ненавистного режима, – могилы наших солдат чтили бы не меньше, чем, скажем, чтут сегодня в Болгарии могилы участников штурма Плевны. И памятники тем, кто погиб в русско-турецкой войне, – не оскверняют.

Когда в 1974 году, сразу по выходе в Париже первой части «Архипелага ГУЛАГ», наемные перья искали аргументы против Солженицына, им были подсунуты эпизоды из «ГУЛАГа», которые стали ключевыми в антисолженицынской кампании. Речь идет о Власове и глубоких рассуждениях писателя, задавшего вопрос, почему столько войн вела Россия – а такого количества «изменников» у нее не было? Ответ Солженицына дается, разумеется, не на этих страницах, непосредственно власовцам посвященных, а – всей книгой, рассказывающей об Архипелаге, который угнездился в теле страны и отравил ее душу.

Если партия, «орден меченосцев», оказалась в положении завоевателя по отношению к собственному народу – то что ж удивительного, что иным, ощущающим тяжесть и чужеродность этого ига, казалось заманчивым его сбросить любыми средствами?

В «Круге первом» блестящий дипломат Иннокентий Володин, осознав опасность миру со стороны собственного режима, совершает поступок, который может быть оценен и как героизм, и как предательство. Выдать «враждебной стороне», Америке, планы советской военной разведки: как оценить это с точки зрения традиционного понимания патриотизма?

Пока коммунистическая идеология не была широким общественным сознанием осмыслена как антинародная, Солженицын не мог рассчитывать на сочувственное понимание коллизии романа даже в дружелюбном «Новом мире». Сейчас спорят не был ли тот сюжетный вариант, где Иннокентий предупреждает об аресте своего старого учителя, лучше, правдоподобнее невероятного поступка молодого дипломата?

Вопрос законный. Но Солженицыну была важна не типичная коллизия. Ход мысли писателя опережал свое время, еще не готовое задать вопрос, как задал его герой Солженицына, вслед за Герценом: «Где границы патриотизма? Почему любовь к родине надо распространять и на всякое ее правительство?»

В предисловии к публикации статей П. Б. Струве в «Новом мире» (1991, № 4) Н. А. Струве не видит никакого противоречия этой любви в сдержанном отношения Петра Бернгардовича к победам советских войск. При том, что гитлеризм тот ненавидел страстно. «Он имел обыкновение повторять: „большевизм и его порождение гитлеризм в один мешок“, – и даже придерживался несколько особого мнения, считая важным, чтобы немцы взяли Москву, поскольку это может сокрушить сталинский режим, но не изменит конечного разгрома Германии», – вспоминает Н. А. Струве.

П. Б. Струве был несомненным патриотом России.

Несомненно и другое: его миросозерцание было миросозерцанием либерального консерватора, и, стало быть, сама по себе мысль, что историческое самосознание народа должно прежде всего сохранять (ключевая мысль статьи Ксении Мяло), вызвала бы у него, наверное, сочувствие. Но, как видим, ничто не позволяло ему примириться с таким злом, как сталинизм, хотя бы временно, хотя бы из тактических соображений. Злу, столкнувшемуся с другим злом, не может быть придан статус добра.

Интеллектуальная пропасть отделяет культурологически оснащенную статью Ксении Мяло от топорных стихов, заполняющих пространство «Молодой гвардии» и «Нашего современника», но вчитаемся…

«Клеймят коммунистов в стране Октября, и зря Перекоп, и рейхстаг тоже зря», – сокрушается автор, для которого Перекоп и рейхстаг, победа коммунистов в гражданской и победа народа в Отечественной стоят рядом, как звенья одной истории, «этапы большого пути».

«Наши звезды ломают, топчут наши цветы, словно после Мамая в душах даль пустоты», – вторит другой, приравнивая «очернительный» азарт демократической прессы к татарскому нашествию.

Казалось бы, непоследовательна попытка связать воедино революцию, разрушившую Россию, и войну, Россию защитившую. И пафос этих виршей далек от пафоса Ксении Мяло, как далеки ничтожества, окружившие трон Людовика XVIII, от блестящего и мрачного интеллектуализма Жозефа де Местра, как далеки ультраправые молодчики Ле Пена от романтического национализма Шарля Морриса и Мориса Барреса. Но есть у них и общее: желание преемственности с прошлым – любой ценой. Меж тем в прошлом можно различить хронологическое чередование событий, биологический порядок рождений и смертей – через такое прошлое не перепрыгнешь. Но есть духовный смысл прошлого, определяемый не механическим накоплением случившегося.

Когда в Англии началась промышленная революция, по всей стране в сараях рубили окна и ставили там станки. И какой хозяин станет строить для станка новое помещение, если достаточно прорубить окно?

Но и – велено не вливать новое вино в старые мехи…

Статья Ксении Мяло строится в основном на примерах, почерпнутых из рок-культуры, – воплотившаяся в ней «хроноцидная страсть», владеющая молодым поколением, кажется автору доказательством тревожной неспособности общества к духовному возрождению. Но заметим, что та же рок-культура, которая подвергла методическому осмеянию идеологию, власть, советскую государственность, ее символы, самого советского человека, – оказалась способна в драматические дни 19–21 августа мгновенно найти свои формулы национального единения и героического сопротивления. «Все вместе, как один, стеной, люди русские, вставайте», «не забудь свое, парень, прошлое», «Где ты, Родина?» – заклинал тяжелый рок людей, нашедших свое место в цепочке около Белого дома, хрупкого символа российской государственности…

Оказалось, что рок-культура способна не только профанировать тоталитарный героизм, но и воспевать героизм антитоталитарный, формулировать позитивные ценности, среди которых существенны понятия родины, общего прошлого, истории, нации, народа. И не возник ли сам собой около здания российского парламента тот всеобщий гражданский день, об утрате которого жалеет Ксения Мяло, в ту минуту, когда толпа молодых (и не очень молодых) людей, способных разодрать красный флаг, бурно аплодировала флагу трехцветному и национальным символам России, внезапно ей возвращенным?