Комментарии: Заметки о современной литературе — страница 45 из 132

В новой книге Гонсалеса Гальего «Я сижу на берегу…» отчетливо выступает намерение автора изменить манеру повествования, продемонстрировать, что он хорошо знаком с современной литературой, знает, что такое условность, театр абсурда и интеллектуальная проза, и может экспериментировать с жанрами. Слава богу, он не решился изменить тому жизненному материалу, который, видимо, еще не скоро его отпустит.

Свою новую книгу писатель разделил не на главы, а на акты. Первый и третий – это действительно опыт в жанре драматургии, второй же – проза, цикл рассказов с одним сквозным героем, сильно отличающихся, однако, от рассказов, составивших предыдущую книгу.

Драматическая часть построена на овеществлении прозрачных метафор. «Дурдом какой-то», – говорим мы, сталкиваясь с абсурдными обстоятельствами. И вот на сцену выносят табличку с надписью «дурдом», а ряд собачьих ошейников, синхронно поворачивающихся на голос врача, обозначают статус пациентов. Уже из предыдущей книги читатель уяснил, что главное лицо в детском доме вовсе не воспитатель, врач или тем более учитель. Нянечка – вот кто бог для детей-инвалидов. Она может подать парализованному горшок, а может не подойти на его зов, а потом швырнуть на холодный пол и тыкать носом в испражнения, может принести еды, а может оставить голодным, может осторожно положить на кровать, а может нарочно швырнуть так, чтобы причинить боль, может уложить удобно и накрыть одеялом, а может оставить замерзать.

В пьесе метафора реализуется. Нянечка в дурдоме (или психоневрологическом интернате, как важно поправляет доктор) – это если не бог, то уж точно ангел. Ангел и разговаривает откуда-то с неба, на сцене не появляясь. Ангелов два, молодой и пожилой, оба могущественные и недоброжелательные. Пикируются с доктором-алкоголиком. Пожилой ангел считает нового пациента буйным животным (укусил за палец, когда на него надевали ошейник).

Снова следует реализация метафоры: новый обитатель дурдома действительно собака. Вот только доктор почему-то заподозрил в собаке начала интеллекта, обнаружил, что собака может рисовать правильные треугольники, чертить буквы и даже играть в шахматы и при этом его обыгрывать. А в конце акта пьяный доктор читает письмо собаки: «Здравствуйте, дорогие мои… Я еще не привык здесь жить. Тут одни дураки. Дураков выводят на ошейниках <…> Я укусил фельдшера за палец, не хотел одевать ошейник. Доктор хороший человек, только глупый очень. Все время играет сицилианскую защиту и все время проигрывает. Я пытался играть с ним ферзевый гамбит, но он не хочет, сразу нервничает, начинает рассказывать, как он учился в Москве <…> Пожалуйста, заберите меня отсюда». На «ангела» письмо никакого впечатления не производит: мало ли какую глупость напишет собака. (Тот факт, что собака умеет писать, ничуть не меняет в глазах ангела ее статус.) Да и письма отсюда отправляются лишь по желанию ангела, то есть – никогда.

Доктор иного мнения, он готов признать собаку человеком и письмо отправить на волю. Вот и в конверт запечатал, и печать поставил, чтоб без марки дошло. Но результат один: адресат, как предсказывает доктор, письмо получит, прочитает и выкинет в корзину: он же знал, куда везет существо, признанное собакой. «Ничем они не лучше нас. Такие же сволочи», – резюмирует доктор.

Действие почти не развивается, но какая-то внутренняя пружина в нем присутствует, драматургическое напряжение создается тщательно выстроенным диалогом, полным парадоксов и абсурдных утверждений. Но именно так и можно обнаружить абсурд реальности. Кто нормальный, а кто сумасшедший? Кто человек, а кто собака?

То, что в книге названо «второй акт», – пьесой уже не является. Хотя, я думаю, именно его-то и может поставить хороший режиссер, имеющий вкус к литературе. Стилистика повествования резко меняется. Никакой условности, никакого гротеска, никаких людей в собачьих ошейниках, никаких собак, играющих в шахматы. Однако первый акт служит ключом ко второму.

В книге «Белое на черном» главным героем был сам повествователь, рассказы выстраивались вдоль линии его жизни. В новой – главный герой Миша, друг Рубена. Сам стишок, давший название книги, был прочитан героем (или его прототипом) в ответ на какое-то грамматическое замечание: «Я сижу на берегу, не могу поднять ногу'. Не ногу, а ногу. Все равно не мо'гу». «Друг ушел из жизни, ушел добровольно и правильно. Он ушел, а стишок остался», – замечает автор. Запомним слова «добровольно и правильно». Это камертон ко всей истории.

Миша полностью парализован и обречен: у него миопатия. Исчезают мышцы. Он еще может поднести руку ко рту и положить пищу в рот, может жевать, но до туалета добраться не способен. Зато, словно компенсируя немощь тела, его ум развит необыкновенно. Миша – это Мозг. «Так хорошо, как Миша, не думает никто. Я не знаю никого на свете умнее Миши», – повторяет и повторяет герой. У Миши фантастическая память, мощный интеллект, замечательные математические способности и парадоксальный ум. Он способен запомнить дословно несколько страниц книги с одного лишь раза, держать в памяти все партии Алехина и Эйве и перемножать в уме шестизначные числа. Ему не нужна шахматная доска, чтобы играть в любимую игру: все ходы он помнит наизусть. У него поразительное пространственное мышление. Он не в силах что-либо нарисовать слабой рукой, но он может, не заглядывая в разграфленный лист, продиктовать координаты сотни точек, так что, когда Рубен соединит их линиями, получится рисунок: кораблик на морской волне. Но он слишком независим. Он может придумать сложную интригу, в результате которой вздорная нянечка, запретившая воспитанникам смотреть по телевизору важный футбольный матч, вынуждена изменить решение; он может не выполнить неразумных распоряжений учителей. Вот ему велят подготовить письменный доклад, а он говорит, что доклад у него в голове, и без запинки отвечает. «Он помнит все. Формулы и графики, теоремы и доказательства». Но учителям нужно послушание, а не знания и непокорный ум. Им мешает слишком умный воспитанник, напоминающий о своих правах. И Мише пишут «плохую характеристику». В результате после школы его направляют не в интернат для инвалидов (о чем все мечтают) и даже не в дом престарелых (что ожидает большинство), а в психушку, которой больше всего страшатся воспитанники детского дома. Беспомощного паралитика с мощным интеллектом и независимым умом администрация детского дома объявляет «плохим и опасным», – иронизирует автор. Вот его и помещают в палату к самым «плохим и опасным» – к зекам, «мокрушникам и насильникам», освобожденным от тюрьмы по заключению психиатрической экспертизы. Врач, не удосужившись даже поговорить с новым пациентом, назначает ему полный курс аминазина, словно буйному помешанному, после которого умный Миша уж точно станет безвольным дураком, если вообще выживет: после первого же укола ему стало так плохо, что он чуть не умер. А зек-психопат, убивавший людей, спасает инвалида от роковых уколов, заботливо кормит, выхаживает. Врач – убивает, убийца – спасает. Разве это не театр абсурда?

Этот сюжет, прямо соотнесенный с драматургическим первым актом, вычленяется из первых главок прозаической части книги, самой обширной по объему. Тридцать шесть рассказов, от коротких до довольно длинных, объединены единым героем (Мишей), повествователем, сохраняющим имя Рубен, и пунктирно, но неуклонно развивающимся сюжетом: жизнь в детском доме, попытки Миши защищать свои права, кончающиеся дурдомом, новая встреча повзрослевших героев в новочеркасском интернате, совместная жизнь в одной комнате, бесконечный страх Миши перед дурдомом, бесконечные разговоры о жизни и смерти, самоубийство Миши.

Среди них есть рассказы, которые можно представить и в предыдущей книге. Жизнь как преодоление – инвалидности, отверженности, равнодушия, абсурда.

Проблемы, о которых даже не задумываются здоровые люди, вырастают здесь до гигантских размеров. Ну, например, рассказ «Чайник». Рубен «всю жизнь мечтал о том, чтобы пить много чаю с сахаром». И вот Миша, у которого есть собственные деньги за проданный деревенский дом, ухитрился купить электрический чайник. Это не так просто сделать прикованному к креслу человеку, да еще пребывая в интернате, где электроприборы запрещены. И даже пачку чая иметь в комнате тоже запрещено. Но если пренебречь этим запретом (прятать чайник в шкаф) – то как же все-таки приготовить чай? Сможет ли поднять чайник парализованный Рубен своей слабой рукой? Смог. Но вилку из розетки ему рукой уже не вытащить. Миша командует: «Вытащишь зубами». Но ведь чайник кипит: страшно ошпариться. Наконец чай приготовлен. Отчего же Миша не разделяет простодушной радости Рубена? Чай для больного миопатией Миши – это не чай, невинное удовольствие, а веха в борьбе за жизнь. Миша не может кашлять, малейшая простуда – и он начнет задыхаться. Горячий чай – лучшее спасение от простуды в холодных комнатах интерната. А чтобы выжить зимой, придется где-то доставать обогреватель и, конечно, тоже прятать. Но почему все в этом лучшем в стране интернате устроено так, чтобы инвалид боролся за свою жизнь не только с недугом, но и с администрацией?

Из других рассказов выясняется, что в борьбе за выживание и врач не союзник, а противник. Умный Миша пытается вбить эту истину в голову простодушного Рубена, доказывая, что ни при каких обстоятельствах к врачу нельзя обращаться. Лекарств все равно нет. А лекарства «с воли» – строго запрещены. Застукают, что вместо интернатского слабительного, от которого болит живот, принимаешь импортный препарат, – можешь угодить в дурдом. Будешь доказывать свою правоту – это уже почти гарантированный дурдом.

И все же было бы ошибкой трактовать эти рассказы, с длинными диалогами в духе театра абсурда, как рассказы «обличительные», направленные против советской системы содержания инвалидов в интернатах. Социальный протест – всего лишь побочный продукт куда более глубокой экзистенциальной проблематики, выступающей из всех проявлений интернатского быта. Вот почему самое незамысловатое повествование часто оборачивается всеобъемлющей метафорой. Что такое, например, муха, садящаяся на человека? Досадная помеха. Шевельнул ногой, взмахнул рукой – и муха улетела. А если человек парализован и ноги у него неп