<… > и был он действительно лют в своей молчаливой мрачности, фатален и лжив, хвастлив и придавлен. – До своего ареста Всеволод < sic!> Костомаров (см.: [4–36], [4–331]) попал в круг Чернышевского как начинающий поэт и переводчик Гейне по рекомендации А. Н. Плещеева (см.: [4–392]) и успел выпустить вместе с Ф. Н. Бергом два выпуска антологии зарубежной поэзии (см.: Савченко 1994). Согласно приговору по делу о печатании прокламаций, вынесенному лично Александром II и объявленному в сенате 2 января 1863 года, Костомарова должны были «по выдержании в крепости шести месяцев, отправить на службу в войска кавказской армии рядовым» (Лемке 1923: 50), но приговор так и не был приведен в исполнение из-за его активного участия в деле Чернышевского. Знавший Костомарова Шелгунов предполагает, что в заключении он повредился рассудком: «Откуда его озлобление, мрачное, подавленное, сосредоточенное состояние и выдумки, похожие на бред человека, страдающего галлюцинациями? Он просто сочинял обвинения и выдумывал чистые несообразности, которые всем и сразу были очевидны. И все это он делал с какой-то упрямой, злой настойчивостью <… > Вся мрачная, молчаливая подавленность, которая замечалась и ранее в Костомарове, приняла двойные размеры <… > Главными отличительными чертами характера Костомарова, как мне кажется, были трусость и хвастливость. <… > Вообще эта натура была придавленная, приниженная и пассивная» (Шелгунов 1967: 166–167; Стеклов 1928: II, 391).
4–390
Писарев в «Русском Слове» пишет об этих переводах, браня автора за «драгоценная тиара занялась на нем как фара» («из Гюго»), хваля за «простую и сердечную передачу куплетов Бернса» <… > а по поводу того, что Костомаров доносит читателю, что Гейне умер нераскаянным грешником, критик ехидно советует «грозному обличителю» «полюбоваться на собственную общественную деятельность» – Писарев рецензировал сборники переводов Вс. Костомарова и Ф. Берга дважды – в декабре 1860 года и затем в мае 1862 года, когда предательство Костомарова, выдавшего властям М. Михайлова, стало достоянием гласности. В шеститомном собрании сочинений Писарева конца XIX – начала ХХ века обе рецензии печатались под общим заглавием «Вольные русские переводчики». Над неологизмом «фара», которым Костомаров передал фр. phare (‘маяк, фонарь маяка’), Писарев посмеялся в первой из рецензий (Писарев 1900–1913: II, 243), а перевод из Бернса «Прежде всего» похвалил во второй: «… надо сказать спасибо Костомарову за то, что он перевел это стихотворение просто и изящно…» (Там же: 253). В конце рецензии 1862 года Писареву удалось намеком «увековечить истинную физиономию» презренного доносчика (Лемке 1923: 500). Костомаров, – пишет он, – «доносит(курсив Писарева. – А. Д.) читателю, что раб Божий Генрих Гейне умер нераскаянным грешником. <… > Напрасно Костомаров к имени пиетиста Генгстенберга, встречающемуся в переводе „Германии“ делает следующее язвительное замечание: „Генгстенберг, по доносу которого отнята кафедра у Фейербаха“. Кто так близко подходит к Генгстенбергу по воззрениям, тому следовало бы быть поосторожнее в отзывах. Кто знает? Может быть Генгстенберг сделал донос с благою целью! Может быть, делая свой донос, Гентстенберг воображал себя таким же полезным общественным деятелем, каким воображает себя Костомаров, обличая нераскаянного грешника и „иронического юмориста“ Генриха Гейне» (Писарев 1900–1913: II, 255).
4–391
… свои донесения Путилину (сыщику) он подписывал: «Феофан Отченашенко» или «Венцеслав Лютый». <… > Наделенный курьезными способностями, он умел писать женским почерком <… > Множественность почерков в придачу к тому обстоятельству <… > что его обычная рука напоминала руку Чернышевского, значительно повышала цену этого сонного предателя. – Известный сыщик Иван Дмитриевич Путилин (1830–1898) принимал активное участие в следствии по делу Чернышевского и, воспользовавшись «довольно хорошим знакомством» с Костомаровым, убедил его стать осведомителем и провокатором. Конспиративные письма Костомарова к Путилину, подписанные разнообразными псевдонимами, в том числе упомянутыми Набоковым, см.: Лемке 1923: 207–218, 243–248, 260. Согласно советским графологам, проводившим экспертизу этих писем, они написаны «совершенно различными, изумительно измененными почерками, вплоть до нежного тонкого женского почерка на розовой бумаге с подписью „Fanny“» (Стеклов 1927: 156), причем иногда почерк Костомарова похож на почерк Чернышевского (Стеклов 1928: II, 400, примеч. 1).
4–392
… к «Алексею Николаевичу»… — По сценарию следствия, поддельное письмо, уличающее Чернышевского, почему-то должно было быть адресовано поэту Алексею Николаевичу Плещееву (1825–1893), который не имел никакого отношения к революционным делам.
4–393
Подделка почерка совершенно очевидна… — Как показала графологическая экспертиза, проведенная в 1927 году, документы состояли «из смеси неискусно подделанных типов почерка Чернышевского с явными признаками почерка Костомарова» (см.: Стеклов 1927).
4–394
Николай Гаврилович сидел в Алексеевском равелине, в близком соседстве с двадцатидвухлетним Писаревым, заключенным туда за четыре дня до него… – Дмитрий Писарев (1840–1868) был арестован и доставлен в Петропавловскую крепость 2 июля 1862 года. Ему вменяли в вину рукописную статью против охранительной брошюры правительственного агента Шедо-Ферроти, найденную у арестованного студента Петра Баллода (1839–1918). В этой статье Писарев резко протестовал против репрессивных мер правительства и предсказывал скорую гибель династии Романовых и петербургской бюрократии: «То, что мертво и гнило, должно само собой свалиться в могилу. Нам остается только дать им последний толчок и забросать грязью их смердящие трупы» (Лемке 1923: 539–547). Сидел Писарев не в Алексеевском равелине, как ошибочно утверждал Лемке, а в каземате Екатерининской куртины (Быховский 1936: 655–657). В октябре 1864 года Писарева приговорили к заключению в крепости на 2 года и 8 месяцев, но выпустили на свободу раньше срока, 18 ноября 1866 года.
4–395
«Глубокий» половик поглощал без остатка шаги часовых, ходивших по коридору… Оттуда лишь доносился классический бой часов… Приподняв угол зеленой шерстяной занавески, часовой в дверной глазок мог наблюдать заключенного, сидящего на зеленой деревянной кровати или на зеленом же стуле, в байковом халате, в картузе, – собственный головной убор разрешался, если это только не был цилиндр <… >(Писарев, тот сидел в феске). Перо полагалось гусиное; писать можно было на зеленом столике с выдвижным ящиком… — В описании быта заключенных Алексеевского равелина Набоков следует за записками Ивана Борисова, в 1862–1865 годах служившего в канцелярии Петропавловской крепости, с добавлением некоторых подробностей (см.: Борисов 1901; Лемке 1923: 555–556; НГЧ: 280–285). Например, он «докрашивает» тюремную мебель в зеленый цвет: Борисов отмечает зеленую шерстяную занавеску на двери и деревянную зеленую кровать, но ничего не говорит о цвете «столика с выдвижным ящиком» или стула. Нет у Борисова и картуза, который якобы носил Чернышевский в крепости. Он сообщает лишь, что арестантам выдавали казенные фуражки, причем «собственная фуражка или шляпа дозволялись, если то не был цилиндр» (Борисов 1901: 575). В тюремных описях личных вещей Чернышевского значатся «фуражка шелковая черная» и «шапка меховая», но не картуз (Щеголев 1929: 50). По всей вероятности, Набоков создает «рифму» с концом жизни Чернышевского, ходившего в Астрахани в «мятом картузе», так что его «можно было принять за старичка мастерового» (см.: [4–537]).
Феска на голове Писарева тоже, скорее всего, вымысел Набокова, так как не упоминается в известных нам источниках. В середине XIX века феска была частью модного домашнего костюма светского человека и выполняла функции так называемой «курительной шапочки» – головного убора, предохраняющего волосы от табачного дыма. В феске выходит к завтраку Павел Петрович Кирсанов в «Отцах и детях»: «На нем был изящный утренний, в английском вкусе, костюм; на голове красовалась маленькая феска» (Тургенев 1978–2014: VII, 24). Малиновая феска и шлафрок – неизменный наряд другого тургеневского сибарита, князя Полозова в «Вешних водах». Красную феску носит дома главный герой романа Писемского «Взбаламученное море» студент Бакланов, «барчук», в котором заметно «стремление к роскоши и щегольству» (Писемский 1895–1896: IX, 133–134). Надевая на Писарева феску, Набоков вероятно хочет подчеркнуть, что он, в отличие от Чернышевского, тоже был – по свидетельствам современников – «человеком избалованным и изнеженным» (Лемке 1923: 555), барчуком, одевавшимся «щеголевато» (Шелгунов 1967: 211), «с иголочки» (Скабичевский 1928: 94).
4–396
В тюремном дворе росла небольшая рябина. – Набоков, очевидно, не знал, как выглядел внутренний двор Алексеевского равелина, куда заключенных выводили на прогулку. По свидетельству народовольца П. С. Поливанова, сидевшего в равелине через двадцать лет после Чернышевского, там росли большая старая липа, десять высоких берез, яблони, посаженные еще декабристом Батеньковым, кусты бузины, сирени, малины и смородины (Поливанов 1990: 374–375). Большие деревья видны и на уникальной фотографии Алексеевского равелина 1860-х годов (Русская старина. 1904. № 7. Вклейка между с. 112 и 113).
Декабрист