падаются «по нашим погостам». На этом основании Набоков переадресовал квартирному хозяину Чернышевского черты самого Н. Г., запомнившиеся мемуаристу: «самое обыкновенное лицо <… > с полуслепыми серыми глазами <… > с жиденькой белокурой бородкой, с длинными, несколько спутанными волосами» (Там же: 6).
4–478
Блаженненький мещанин Розанов показывал, что революционеры хотят поймать и посадить в клетку «птицу из царской крови, чтобы выменять Чернышевского». От графа Шувалова была иркутскому губернатору депеша: «Цель эмиграции освободить Чернышевского, прошу принять всевозможные меры относительно его». – Череповецкий мещанин Иван Глебович Розанов был арестован на границе по возвращении из Западной Европы, где он общался с политическими эмигрантами, и с перепугу дал фантастические показания о заговоре с целью освободить Чернышевского. Хотя следственная комиссия вскоре пришла к выводу, что Розанов «вывел всю эту мистификацию», чтобы облегчить свою участь, шеф жандармов, граф Петр Андреевич Шувалов (1827–1889), успел дать иркутскому военному генерал-губернатору процитированную в тексте телеграмму. В результате Чернышевского вернули в тюрьму и на девять месяцев лишили права переписки (Стеклов 1928: II, 513–515).
4–479
… он никогда не снимал ни халатика на меху, ни барашковой шапки. Передвигался, как лист, гонимый ветром, нервной, пошатывающейся походкой, и то тут, то там слышался его визгливый голосок. – Ср.: «… как теперь вижу его – в своем неизменном халатике на белом барашке, с которым он расставался только в сильные жары; в мягких валенках, в маленькой черной барашковой шапке, которую редко снимал даже тогда, когда писал или обедал; с своим визгливым голосом, с нервной, пошатывающейся походкой, с неуклюжими, размахивающими руками» (Николаев 1906: 6–7; Стеклов 1928: II, 499).
4–480
Жил он в «конторе»: просторной комнате, разделенной перегородкой; в большой части шли по всей стене низкие нары, вроде помоста; там, как на сцене <… > стояли кровать и небольшой стол, что было по существу обстановкой всей его жизни. – «Конторой» называлось одно из тюремных зданий Александровского Завода (Николаев 1906: 4). «Комната, в которой жил Николай Гаврилович <… > перегородкой разделялась на две половины, так что выходила небольшая передняя. Во втором отделении комнаты по всей стене были устроены деревянные нары, очень широкие, нечто вроде помоста или эстрады. На этих нарах помещалась кровать Николая Гавриловича и небольшой столик. Он обыкновенно восседал на этом возвышении, – там он писал и оттуда беседовал со своими посетителями» (Там же: 12).
4–481
Он вставал за полдень, целый день пил чай да полеживал, все время читая, а по-настоящему садился писать в полночь… – «Вставал он около 12-ти или часу, пил чай, вскоре обедал, опять пил чай и все это время читал. <… > После прогулки он садился писать или шел в нашу комнату, просиживал до 11–12 часов и уходил опять к себе и писал до свету, когда ложился в постель» (Там же: 18–19).
4–482
… непосредственные соседи его, поляки-националисты <… > затеяв игру на скрипках, его терзали несмазанной музыкой: по профессии они были колесники. – Обыгрывая фразеологизм «скрипит, как несмазанное колесо», Набоков использует здесь воспоминания о Чернышевском на каторге политкаторжанина Петра Баллода (см.: [4–394]), впервые напечатанные в 1900 году в благовещенской газете «Амурский край» под псевдонимом «Б.». Соответствующий фрагмент из них цитировался в 1900-х годах несколькими авторами. Ср.: «Довольствуясь немногим, Чернышевский не мог предъявить никаких претензий относительно своего помещения. Но случилось следующее: среди его соседей-поляков развилось нечто вроде болезни – музыкальная мания. На них на всех почти напала охота учиться играть на скрипке. <… > К несчастию Николая Гавриловича, меломаны к тому же подобрались не совсем удачно. Вышло как-то так, что по соседству с ним помещались поляки-мастеровые, по ремеслу колесники. Как люди, привыкшие к скрипу колес, они относились к этому звуку не только спокойно, но с некоторым даже энтузиазмом <… > И вот такие концерты стали даваться с утра до вечера по обе стороны комнаты Чернышевского. <… > Об этой музыке Николай Гаврилович говорил только: „Это ужасно, ужасно!“ Чтобы избавиться от наибольшего пароксизма этих меломанов, Чернышевский под их музыку спал, а работал обыкновенно по ночам» (Малышенко 1906: 99–100; другая редакция: Баллод 1928: 45).
4–483
Как-то раз заметили, что, хотя он спокойно и плавно читает запутанную повесть, со многими «научными» отступлениями, смотрит-то он в пустую тетрадь. – Рассказ об этом товарищей Чернышевского по каторге записал В. Г. Короленко: «Он приходил с толстой тетрадью, садился, раскрывал ее и читал свои повести… Чтение это продолжалось иногда два-три вечера. Один из таких рассказов представлял собой целую повесть с очень сложным действием, с массой приключений, отступлений научного свойства, психологическим и даже физиологическим анализом. <… > Читал Чернышевский неторопливо, но спокойно и плавно. Каково же было удивление слушателей, когда один из них, заглянув через плечо лектора, увидел, что он самым серьезным образом смотрит в чистую тетрадь и перевертывает не написанные страницы» (Короленко 1908: 60–61).
4–484
«Пролог» весьма автобиографичен. <… > по мнению Страннолюбского, скрыта в нем попытка реабилитации самой личности автора, ибо, с одной стороны подчеркивая влияние Волгина, доходившее до того, что «сановники заискивали перед ним через жену» (полагая, что у него «связи с Лондоном», т. е. с Герценом, которого смертельно боялись новоиспеченные либералы), автор, с другой стороны, упорно настаивает на мнительности, робости, бездейственности Волгина: «ждать и ждать, как можно дольше, как можно тише ждать». – Сановники-либералы в «Прологе» «нуждаются в Волгине, завязывают сношения с Волгиным через его жену», потому что думают, что он впрямую связан «с Лондоном», то есть с Герценом и его кругом. «В те времена, – поясняет автор, – петербургские реформаторы добивались, чтобы в Лондоне были милостивы к ним. Савелов (один из либералов, прототипом которого был Н. А. Милютин. – А. Д.) вообразил, что Волгин пользуется там сильным влиянием». Сам герой подсмеивается над сановниками: «Кто не старается заискать в Лондоне? Савелов-то сам старается вилять хвостом так, чтобы там заметили…» (Чернышевский 1939–1953: XIII, 179, 159, 99). Между тем политические взгляды Волгина подчеркнуто умеренны и противопоставлены пылкому радикализму его молодого сподвижника Левицкого (то есть Добролюбова; см.: [4–314а]): «Волгин был мнительного, робкого характера; принципом его было: ждать и ждать, как можно дольше, как можно тише ждать» (Там же: 133).
4–485
… то, что повторял судьям: меня должно рассматривать на основании моих поступков, а поступков не было и не могло быть. – В письме к петербургскому генерал-губернатору А. А. Суворову (см.: [4–421]) от 20 ноября 1862 года. Чернышевский писал: «… ваша светлость не раз говорили мне совершенно справедливо, что закону и правительству нет дела до образа мыслей, что закон судит, а правительство принимает в соображение только поступки и замыслы. Я смело утверждаю, что не существует и не может существовать никаких улик в поступках или замыслах, враждебных правительству» (Лемке 1923: 229).
4–486
«Милая радость моя, благодарю тебя за то, что озарена тобою жизнь моя…» – Цитируется письмо к жене от 29 апреля 1869 года (ЧвС: I, 16).
4–487
«Я был бы здесь даже один из самых счастливых людей на целом свете… мой милый друг». – Из письма Чернышевского от 12 января 1871 года (Там же: 25).
4–488
«Прощаешь ли мне горе, которому я подверг тебя?..» – Неточная цитата из того же письма. В оригинале: «Но, моя Оленька, я надеюсь: Ты прощаешь мне горе, которому я подверг Тебя» (Там же).
4–489
Надежды Чернышевского на литературные доходы не сбылись: эмигранты не только злоупотребляли его именем, но еще воровски печатали его произведения. – В 1877 году А. Н. Пыпин обратился к председателю Литературного фонда Г. К. Репинскому с письмом, в котором предлагал Фонду ходатайствовать перед властями об издании сочинений Чернышевского в пользу его семейства, которое лишилось литературных доходов и «осталось без всяких средств». «К тяжелым испытаниям семейства и самого Чернышевского, – писал он, – присоединились еще и другие, – злоупотребление его имени здешними агитаторами и воровское печатание его произведений заграницей. Было до последней степени возмутительно и то, и другое – и злоупотребление имени Чернышевского людьми, ему чуждыми <… > и воровское издание сочинений, обкрадывавшее нуждающуюся семью Чернышевского под видом уважения к нему!» (ЧвС: II, 220). Пыпин в первую очередь имел в виду собрание сочинений Чернышевского, выходившее в Женеве в 1868–1870 годах, и предпринятое П. Л. Лавровым заграничное издание романа «Пролог» (1877), против которого он яростно протестовал (Там же: XXXII–XXXVIII).
4–490
… попытки его освободить <… >кажущиеся бессмысленными нам, видящим с изволока времени разность между образом «скованного великана» и тем настоящим Чернышевским, которого только бесили старания спасателей. «Эти господа, – говаривал он потом, – даже не знали, что я и верхом ездить не умею». – В ссылке Чернышевский неоднократно заявлял устно и письменно, что не имеет ни желания, ни физических сил бежать из Сибири