<… > Некрасов и Лермонтов, особенно последний, ближе, чем Пушкин. – Тезис о превосходстве «глубокой», «религиозной» «искренней» поэзии Лермонтова, близкой к «духовным запросам современности», над «ограниченным», «безответственным», «поверхностно-гармоничным» творчеством Пушкина был важной частью эстетической программы журнала «Числа» и, прежде всего, Адамовича (см. об этом: Долинин 2004: 236). Некрасов также входил в пантеон «парижской школы» как поэт безусловной, трагической искренности. «Пусть идеалы Некрасова и его единомышленников сами по себе не вечны, пусть цели их коротки, – писал Оцуп. – Не беда, что достижение этих целей слишком мало на земле изменит и не избавит от тоски по другим целям, более глубоким и трудным. Важна готовность жизнь свою положить за какие-то цели, хотя бы и короткие» (Оцуп 1930b: 165). По определению Адамовича, «Некрасов промычал, не находя слов, о великих, действительно мировых трагедиях, как глухонемой, и за сердце хватаешься, читая его, от высоты и ужаса полета, от отсутствия воздуха. В черновике и в проекции Некрасов величайший русский поэт» (Адамович 1930b: 174). Ту же мысль Адамович повторил и в статье об Ахматовой, в поэзии которой он увидел «явление <… > несущее на себе, как и Некрасов, – печать какого-то невыраженного трагизма» (Последние новости. 1934. № 4684. 18 января).
5–9
То холодноватое, хлыщеватое, «безответственное», что ощущалось ими в некоторой части пушкинской поэзии, слышится и нам. – В серии эссе, печатавшихся в «Числах» под общим названием «Комментарии», Адамович упорно проводил мысль о тупиковом пути развития пушкинского таланта, о его исчерпанности: «Что было бы дальше, если бы Пушкин жил, – кто знает? – но пути его не видно, пути его нет (в противоположность Лермонтову). „Полтава“ еще струится, играет, „блистает всеми красками“. Но в „Медном всаднике“ нет уже внутренней уверенности. Рука опытнее, чем когда бы то ни было, но ум и душа сомневаются, и все чуть-чуть, чуть-чуть, чуть-чуть отдает будущим Брюсовым. А в последних стихах нет даже и попытки что-либо от себя и других скрыть» (Адамович 1930a: 142–143). Творчество Пушкина для Адамовича демонстрирует «крах идеи художественного совершенства», ибо в нем начисто отсутствуют «мировые бездны»; оно являет собой «неслыханное, утонченнейшее совершенство», «чудо», но чудо «непонятно-скороспелое, подозрительное, вероятно, с гнильцой в корнях» (Адамович 1930b: 167–169). Адамовичу вторил Поплавский, назвавший Пушкина «жуликоватым удачником» (Поплавский 1930: 309), дохристианским писателем, «последним из великих и грязных людей возрождения», «большим червем» (Поплавский 1931: 171). Против этого «своеобразного нового варианта „писаревщины“» в газете «Россия и славянство» резко выступил Г. П. Струве, чью статью Набоков прочитал и, по его словам, «вполне оценил» (Струве 1930; Набоков 2003: 136). Несколько позже Адамовичу и Поплавскому отвечал А. Л. Бем, тoже сравнивший «прямой поход против Пушкина» авторов «Чисел» с «недоброй памяти „писаревщиной“» (Бем 1931).
5–10
Профессор пражского университета, Анучин (известный общественный деятель, человек сияющей нравственной чистоты и большой личной смелости)<… > напечатал в толстом журнале, выходившем в Париже, обстоятельный разбор «Жизни Чернышевского». – Может показаться, что Набоков дал рецензенту «профессорскую» фамилию уважаемого ученого, академика Д. Н. Анучина (1843–1923), антрополога, этнографа, географа. Однако уничижительные отзывы об Анучине и его труде «А. С. Пушкин (Антропологический эскиз)» (1899) в статье «Абрам Ганнибал», приложении к комментарию к «Евгению Онегину» (Nabokov 1964: 119–121, 152, 158–159, 162), указывают, что Набоков едва ли был осведомлен о научной деятельности «антропологизирующего журналиста», как он именует автора. С другой стороны, изучая материалы по истории революционного движения в России для четвертой главы «Дара», Набоков мог заметить упоминания о Д. Г. Анучине (1833–1900), генерал-губернаторе Восточной Сибири с 1879 по 1884 год, который отвечал за освобождение Чернышевского из Вилюйска (Стеклов 1928: II, 583). Д. Г. Анучин печально знаменит своей невероятной жестокостью по отношению к молодому иркутскому учителю Константину Неустроеву (1858–1883), арестованному по мелкому политическому делу и давшему генерал-губернатору пощечину во время посещения последним городской тюрьмы. Анучин добился предания Неустроева военному суду и вынесения ему смертного приговора, который был немедленно приведен в исполнение (Короленко 1922: 208–209).
В рецензии Анучина, по всей вероятности, отразились те претензии к четвертой главе «Дара», которые были высказаны членами редакционной коллегии «Современных записок» – Авксентьевым, Вишняком и Рудневым, отказавшимися ее печатать (см. преамбулу, с. 23–26). Все они были известными общественными деятелями и имели репутацию смелых и честных борцов как с самодержавием, так и с коммунистическим режимом.
5–11
… книга проф. Боннского университета Отто Ледерера (Otto Lederer) «Три деспота (Александр Туманный, Николай Хладный, Николай Скучный)». – Образцом для вымышленного труда, возможно, послужила книга о русских царях Г. И. Чулкова (см.: [3–80]) «Императоры: психологические портреты» (М., 1928). Фамилия автора образована от немецкого «Leder» (‘кожа’) с намеком на переносное значение прилагательного «ledern» (‘кожаный’) – ‘посредственный, заурядный, скучный’. Эпитеты царей восходят к расхожим представлениям об их характерах и проводившейся ими политике: Александр I известен пристрастием к туманным идеям, либеральным в начале царствования и мистическим в конце; Николай I – стремлением «заморозить» Россию, а Николай II – тупой вялостью: «И царь то наш скучный-прескучный», – якобы сказала о последнем какая-то одесская баба (Урусов 1908: 109).
5–12
… у господина Годунова-Чердынцева <… > точка зрения – «всюду и нигде»… – Согласно учению неоплатоника Плотина и его последователей, Бог (Первое начало или Единое) существует «везде и нигде». Этот парадокс, позднее адаптированный христианским богословием, был использован Флобером в его концепции незримого авторского присутствия в литературном тексте. В письме Луизе Коле от 9 декабря 1852 года он писал: «L’auteur dans son oeuvre doit être comme Dieu dans l’universe, présent partout, et visible nulle part [В своем произведении автор должен быть как Бог во вселенной – присутствующим везде, видимым нигде (фр.)]» (Flaubert 1889: 155). Настоятельное требование Флобера «быть невидимым и быть всюду, как Бог в своей вселенной» («to be invisible, and to be everywhere as God in His universe is») Набоков назвал идеалом в лекции об «Анне Карениной» (Nabokov 1982b: 143), а в интервью французскому социологу и романисту Ж. Дювиньо (Jean Duvignaud, 1921–2007) заявил: «Писатель <… > должен оставаться вне той жизненной атмосферы [l’ambiance], которую он сам же создает <… > Короче говоря, он подобен Богу, который всюду и нигде [partout et nulle part]. Это формула Флобера» (Les lettres nouvelles. 1959. № 28. Novembre 4. P. 24). Таким образом, упрек Анучина с точки зрения Набокова есть наивысшая похвала и может быть понят как неявное описание повествовательной структуры не столько книги Годунова-Чердынцева, сколько романа «Дар».
5–13
Что же касается издевательства над самим героем, тут автор переходит всякую меру. Нет такой отталкивающей подробности, которой он бы погнушался. – Согласно воспоминаниям Вишняка, подобные претензии к четвертой главе «Дара» предъявили редакторы «Современных записок»: «По мнению редакции, жизнь Чернышевского изображалась в романе со столь натуралистическими – или физиологическими – подробностями, что художественность изображения становилась сомнительной» (Вишняк 1993: 180; см. также в преамбуле, с. 26).
5–14
В его книге, находящейся абсолютно вне гуманитарной традиции русской литературы, а потому вне литературы вообще… – В эмигрантской критике обвинения в разрыве с «гуманитарными» или, говоря современным языком, гуманистическими традициями русской литературы[43] часто предъявлялись Набокову. М. О. Цетлин (1882–1945, печатался под псевдонимом Амари) в рецензии на сборник «Возвращение Чорба» заметил, что первые романы Сирина «настолько вне большого русла русской литературы, так чужды русских литературных влияний, что критики невольно ищут влияний иностранных» (Современные записки. 1930. Кн. XLII. С. 530). Адамович в статье «Сирин» писал: «Удивительно, что такой писатель возник в русской литературе. Все наши традиции в нем обрываются» (Последние новости. 1934. № 4670. 4 января; Мельников 2000: 198). Не соглашаясь с утверждениями о «нерусскости» Сирина, Г. П. Струве тем не менее уточнял: «Но у Сирина есть „нерусские“ черты, вернее, черты, не свойственные русской литературе в целом. У него отсутствует, в частности, столь характерная для русской литературы „любовь к человеку“ <… > Сирин в своем подходе всегда художнически бесстрастен и безжалостен» (Россия и славянство. 1930. № 77. 17 мая).
5–15
… лишает историю того, что великий грек назвал «тропотос»… — По всей вероятности, ошибка или ложная псевдоученая отсылка, поскольку в древнегреческом языке слова «тропотос» нет (см.: Karpukhin 2010