Коммуналка: Близкие люди — страница 31 из 66

Как все запутано…

Макарский сгибается в поклоне, который выглядит явным издевательством.

— А Матвей Илларионович куда подевался? — интересуется он, жадно вглядываясь в лицо Эвелины. Вот только слабость ее осталась там, в зеркале. И маска грима защищает не хуже щита.

— По делам отъехал. В Москву.

Эвелина касается кольца и, не удержавшись, добавляет:

— Свадьба — дело хлопотное…

— Свадьба? — он притворно вскидывает руки, играя в удивление и восторг, вот только актер из него поганый. — Поздравляю, дорогая! Несказанно рад за тебя! Да, да… и когда?

— Мы пока не решили.

Будто не знает.

Кольцо на пальце заметили сразу, и слушок пошел, а Эвелина не стала отрицать. Пускай… тогда она, оказывается, была счастлива. Правда, ненадолго этого счастья хватило, но… как уж есть.

— Чудесно, чудесно… от всей души поздравляю…

Но взгляд Макарского говорил о другом.

И само тело.

И…

…в театре остаться она не сможет. Не потому, что выгонят, напротив, гнать не станут, но сделают жизнь совершенно невыносимой. Они это умеют. Так чего мучиться?

— Что ж, дорогая… покажи им, что значит прима, — со смешком произнес Макарский.

Эвелина услышала, но… это было уже неважно. За мгновенье до того, как нога ее переступила черту, отделяющую мир яви от выдуманного, театрального, ее не стало. Она, Эвелина, отступила, отдав свое место очередной глупенькой влюбленной дурочке, которая по-за любви оставила все.

Люди любят смотреть про любовь, особенно такую, всеобъемлющую, на которую сами не способны. Пускай. Главное, сердце горит и восторг переполняет уже не Эвелину, но юную бунтарку, желающую и суженого спасти от неправедного суда, и мир перестроить.

Пьеса была тематической.

Известной до последнего слова, но все одно утомительной до крайности. И в кои-то веки, пожалуй, Эвелина играла, не испытывая к глупенькой дурочке, погубившей и свою семью, и многих иных людей — революции дело кровавое — злости. Она, пожалуй, понимала.

Впервые.

И понимание это наполняло сердце тоской.

Неужели… дело не в камне? Дело в самой Эвелине? И… в том, кто пообещал ей другую жизнь, а потом исчез, предал. Как тот, кого спасала эта вот юная бунтарка.

В пьесе предателя казнят, а имя погибшей высекут на камне, среди других имен.

Слабое, если подумать, утешение. Но в жизни и того не дано.

…вызывали на поклон дважды. И Эвелина выходила. Улыбалась. Принимала цветы, стараясь отрешиться от злых взглядов в спину. Ничего, недолго уже осталось.

А потом она поспешила спрятаться у себя и…

— Здравствуй, — Матвей сидел в гримерке, и в первое мгновенье Эвелина его не узнала. Она никогда-то прежде не видела его без формы.

— Здравствуй.

Сердце заныло. И на глаза навернулись слезы. Вот еще… это просто эхо эмоций, случается такое. И плачет не она, но отыгранная роль. И девочка-бунтарка, которую повесили по приказу Императора, хотя, если подумать, было ли дело Императору до каких-то там девочек?

Глупости.

— Я… вот пришел, правда, без цветов. Спешил. Извини?

— Ничего… цветы — это… ерунда.

Цветы у нее есть.

Много цветов.

Часть Эвелина оставит в гримерке, часть отдаст, потому что куда ей столько. Но цветы — это просто цветы, красные гвоздики на тонких стебельках, которые и брать-то в руки страшно.

— Все равно как-то неудобно… и… прости.

Мужчины никогда прежде не просили у Эвелины прощения. А он…

— За что?

Опомнившись, Эвелина прикрыла дверь. Ведь смотрят же, а если не смотрят, то слушают в надежде услышать что-нибудь этакое, хотя бы краем уха, чтобы потом об этом, этаком, рассказать, пересказать, извративши до крайности.

— За то, что пропал без предупреждения. Я… собирался. Думал, на пару часов задержусь, а вышло… как вышло, — он поднялся и руку подал.

Эвелина же принял.

— Ты не передумала выходить за меня?

А разве она может?

Наверное, может. И слезы все-таки подступили к глазам. Боги, стыд-то какой…

— Ну что ты, не надо, — Матвей смутился. — Я… мне и вправду жаль, но выхода особо не было… нужно было быстро, да и… чтобы разом и до конца. Так выйдешь? Только я уже не при погонах.

— Ушел?

— Ушли, — криво усмехнулся он. — Временно… то есть, это я так думаю, что временно, но может статься, что и нет. Мои… знакомые говорят, что через пару месяцев новую структуру создадут, но… сама понимаешь, зыбко все. Так что, я пока без работы.

— Это… ничего.

— Ничего, — его голос в тесной комнатушке гримерной казался эхом.

Эвелина поспешно вытерла глаза. Не станет она плакать! И не надо смотреть вот так, с болью, будто сделал что-то плохое. Это эмоции и одни лишь эмоции, она ведь актриса, а все актрисы чрезмерно эмоциональны.

— Ко мне отец приходил…

— Больше он тебя не побеспокоит, — Матвей нахмурился и подобрался. И… и все равно, что на нем серый костюм, шитый явно у знающего портного, сидит словно мундир. Людям понимающим этого довольно.

— Нет… то есть, хорошо если так, но… он… я должна рассказать. Потому что если нет, то это неправильно…

Боги, она лепечет и запинается, и вообще ведет себя так, будто юная барышня при встрече с первою своей любовью. А ведь сколько времени бабушка потратила, чтобы научить Эвелину излагать собственные мысли внятно. И куда подевалось это умение?

— Отец… принес одну вещь. Камень, который… из-за которого все и произошло, — она все-таки опустилась на стул. И отвернулась. Так легче.

Слова все-таки нашлись. Может, не совсем те, чтобы рассказ был спокойным, но ведь главное, что ее поняли!

— И я не знаю, есть ли другие камни, и если есть, то где они…

— Других нет, — покачал головой Матвей и предложил. — Давай уйдем, если у тебя на сегодня все? А то тут как-то… неуютно, что ли? Все пялятся и вообще…

— Уйдем, — эта идея показалась вдруг невероятно привлекательной.

Конечно.

Надо уйти и немедленно…

— Только мне переодеться…

Платье, конечно, сшито на совесть, костюмерная при театре работает отличнейшая, но его сдать надобно, да и фасон, честно говоря, не тот, который Эвелине к лицу.

И вообще…

— Я… подожду, — он поднялся, явно нехотя. И Эвелина поняла, что сама не желает расставаться, что не отпускает страх: вдруг да он вновь исчезнет. Выйдет за дверь и…

— Останься.

Прозвучало, как мольба.

— Я… отвернусь.

— Спасибо.

Она и сама не знала, за что именно благодарила. Не так уж и важно, главное, что он рядом. А переодевалась Эвелина, пожалуй, с неподобающей поспешностью.

А снаружи уже подбирались сумерки.

И снег летел.

Зыбкий, полупрозрачный, он серебрился в свете фонарей, чтобы растаять, едва коснувшись земли.

— Этот камень сделал мой дед, — Матвей заговорил первым, уже когда скрылись за поворотом и театр с его показною пышностью, и старые дома, его окружавшие. Здесь, в переулке, было темно и сыро, и пожалуй, страшно, почти как в тот раз, когда они гуляли. — Еще до революции наша семья была… не из простых. Имелся и титул, и состояние, и власть, пожалуй. Я плохо представляю, я появился на свет в семнадцатом году, когда не осталось ни власти, ни состояния, а признаваться в том, что у тебя есть титул, стало опасно.

— Так ты…

— Обыкновенный гражданин, — он усмехнулся.

А сейчас Матвей выглядел старше. И усталость его сделалась заметною, и морщины. И по-прежнему он собою нехорош, это не изменилось. Но теперь Эвелина поняла, что ей отчаянно дорога эта вот его некрасивость. И хмурость.

И привычка сводить брови, и то, как он щурится подслеповато, хотя зрением обладает преотменным.

— И историю эту я знаю от моей матушки. Ей пришлось представится кормилицей графа Разгушева. Документы у нее были… и куда подевалась настоящая Алевтина Крамова, я не знаю. Так уж вышло, что, когда она была жива, мне это прошлое казалось каким-то причудливым вымыслом, о котором следует помалкивать, а лучше и вовсе забыть. Да и сейчас… она делает вид, что все-то забыла. Почти все. Нет больше графини Разгушевой, да, она выжила и стала учительницей. Знаешь, порой мне кажется, что в этом новом мире она нашла себя. Она безумно любит и свою работу, и детей, и все-то… и не о том ведь речь?

Не о том.

Если идти медленно, то дорога не закончится, хотя Эвелину ждут. Она обещала сегодня быть пораньше, помочь со столом, но выходит, что обманула. И теперь строгать салаты приходится кому-то другому.

Пускай.

— Как-то она обмолвилась, что в этом мире сделала куда больше, чем могла бы сделать в прошлом. И… что вполне счастлива.

— А… отец?

— Он погиб тогда же, в семнадцатом. И воевал отнюдь не за всеобщие идеалы. Как и дед. С деда это и началось. Семейная легенда, так мне казалось, да… давным-давно… когда не было ни тебя, ни меня, ничего вот этого…

Он провел рукой, будто желая стереть эту вот улочку, зажатую между темными тесными домами. И сами эти дома. И столбы фонарей. И редкий автомобиль, затаившийся возле подъезда.

Ровную дорогу.

Бордюр.

— …случилось несчастье, и мой дед влюбился.

— Разве это несчастье?

Эвелина слишком взрослая, чтобы слушать сказки, чтобы верить им, но сейчас ей хочется закрыть глаза и представить… что? Город, который жил в прошлом? И не асфальтовую дорогу, но мостовые.

Газовые фонари.

Экипажи.

Дам в пышных платьях и серьезных мужчин. Мужчины всенепременно в черном, оттого и похожи на ворон.

— Смотря для кого. Дед был женат. И имел ребенка, моего отца. Брак был, как водится, скреплен клятвой силы, что делало развод невозможным. Супруга его, женщина вполне себе разумная, понадеялась, что чувства пройдут. Случается ведь влюбляться и серьезным людям…

— Они не прошли?

— Нет. Сперва ему даже ответили взаимностью. И вспыхнул роман. Матушка говорила, что, как рассказывала ей свекровь, этот роман отличался той безумной страстью, которую не принято было выказывать в обществе. Мой дед совершенно утратил разум. Он купил возлюбленной дом. И взял ее на содержание, что, впрочем, было вполне себе обыкновенно для того времени.