Коммуналка: Близкие люди — страница 44 из 66

— Не надо, Тонечка, твой дар не поможет, только заблудишься, — Толик погрозил пальцем. — Да и стоит ли он твоих забот? Крыса… он ведь привел меня к твоему отцу. Не кривись, я знаю… многое знаю, многое видел… мы были даже знакомы по прежнему миру. Правда, он меня не узнал, но это объяснимо… когда долго живешь среди людей, первое, чему учишься — лицемерие.

Он осторожно коснулся шеи Матвея, и тут Эвелина поняла, что произойдет дальше. И что, если допустить, если позволить ему, то Матвей умрет. И тогда она сделала единственное, на что была способна: закричала.

Правда, сперва мир не захотел принимать ее голос.

Он, мир, отличался упрямством, особенно здесь, по ту сторону себя, и получилось, будто Эвелина просто молча раскрывает рот, но потом…

…потом мир треснул.

И тишина эта треклятая.

И голос ее, вырвавшись на волю, заполнил старую кухоньку. От этого голоса зазвенели и осыпались ледяным дождем стекла. Взорвалась вдруг лампочка, погрузив кухню в темноту, и в этой темноте ярко вспыхнул огонь чужой силы.

— Надо же… ты все-таки обрела голос, птица-гамаюн…

Эвелина сжала кулачки.

И…

Она пела.

Или все-таки кричала? Выплескивая и страх, и боль, и обиды, так долго терзавшие ее, поселившиеся внутри и вот теперь годные на то, чтобы питать ее голос. И тот поднимался выше и выше, и Эвелина с ним, и мир, и…

Удар по голове оборвал зарождающуюся песню.

И темнота приняла Эвелину ласково, как родную, шепнув лишь знакомое:

— Слушай.

…Астра застряла в тишине, такой липкой и гадостной, что хотелось содрать с себя и эту тишину, и одежду, и саму кожу, лишь бы избавиться от непонятного ощущения, что она, Астра, совершенно беспомощна. В первое мгновение она испугалась.

Во второе страх вырос, подавляя остатки воли.

В третье пришла злость.

На себя.

Дура.

Ей что было сказано? Сидеть дома. Не отходить. А она… вышла, потом с Эльдаром вот говорить вздумала, подпустила его зачем-то. И теперь стоит вот в коридоре, разрываясь между желанием подчиниться его воле и уйти туда, где ничья воля над Астрой не властна.

…нельзя.

Пальцы легли на алую ленту, которая сдавливала запястье. И виделась эта лента горячей, живой, и вправду из крови сделанной. Кровь эта прорастала в Астру, отравляя ее чуждою силой, заставляя подчиняться этой силе.

…давным-давно драконы оказались заперты в созревшем мире, слишком тесном, чтобы вместить всех. И тогда некоторые ушли, не из мира, но совсем, давая уходом своим шанс прочим. Они, эти драконы, вовсе не были добры. Доброта — это не про драконов.

Нет, Астра драконов не встречала, но теперь слышала.

Кто и когда собрал оброненные капли крови?

Спрятал.

Связал словом. И не простым, но таким, которое было услышано миром. И эхо этого слова еще звенело в крови.

…давным-давно драконы стали похожи на людей, а после и вовсе неотличимы от них, потому как слишком мало было в запертом мире сил, чтобы сохранить истинную сущность.

Дверь приоткрывается беззвучно.

А пальцы скользят по шелковой ленте. Узел круглый и гладкий, и развязать его не выйдет, кровь не позволит.

Диве?

Астра усмехнулась.

…давным-давно она настолько испугалась жить, что едва не утратила собственную суть. И наверное, ей нынешней оставалось жить недолго, лет пару, может, чуть больше, но однажды она бы тоже ушла.

Как дракон.

— Мама? — Розочка глядит серьезно. А ее подружка цепляется за руку. Она смотрит на Астру не по-детски серьезно, и в глазах ее Астра видит отражение предвечного леса, того, что существует во всех мирах и сразу, являясь плотью от плоти, сутью от сути Великого древа.

…давным-давно.

— Все хорошо, — пальцам удается-таки подцепить браслет.

Кровь?

Чтобы дива да с кровью и не поладила? Пусть и драконьей, но и драконы болеют, хотя и редко. Лес помнит. Лес знает. Астра же… Астра просто чувствует боль уставшего создания, которое слишком долго жило и слишком долго ждало момента, чтобы уйти. И потому не станет оно цепляться за мир этот.

И за саму Астру.

Кровь, связанная словом, откликается не сразу. Сперва она не желает слышать, но вот капли проступают поверх ткани, одна за другой. С каждым мгновеньем их становится все больше и больше.

И…

Они вспыхивают одновременно, сжигая пленившую их ткань, и опаляя кожу. Ожог — это больно, зато теперь Астра вновь может дышать.

— Все хорошо, — повторяет она онемевшими губами, чувствуя, как возвращается к ней способность говорить. И Розочка всхлипывает.

Бросается.

Обнимает.

Астра же гладит дочь по волосам, думая лишь о том, что порой остаться куда сложнее, чем уйти. И что вовсе не ей судить драконов.

В следующее мгновение тишину, к которой Астра почти привыкла, расколол протяжный крик. И она поморщилась. Астра никогда-то не любила шума.

Она сделала вдох.

И выдох.

И наклонилась, потянула руки к Машке, что сидела тихо-тихо.

— Иди сюда… вас надо спрятать.

— Не надо, — Розочка отпустила колени Астры. — Он все равно найдет. Надо его отпустить.

И Астра поняла, что именно так будет правильно: тот, кто слишком долго жил и жить привык, тоже хочет уйти. Как драконы.

Нельзя ему мешать.

А помочь — можно.

Глава 26

Глава 26

Когда Ниночка открыла глаза, то увидела потолок. Белый грязноватый потолок — а ведь и года не прошло, как побелили, помнится, она еще краску покупала через тетушку, потому как той, которая в обычном хозяйственном продавалась, белить было совсем невозможно.

И трещина знакомая.

А в углу паутина. В паутине паук черною горошиной. Сидит, не шевелится. Это он правильно. Порой не стоит шевелиться, а вот Ниночке надо. Ниночке лежать неудобно и руки болят. Она подняла одну, поднесла к глазам, пусть рука почти и не слушалась. Зато понятно, отчего болит: посекло всю.

Стеклом это?

Стеклом.

Стол опрокинут, лежит на боку. Тарелки рассыпались. Бутербродов жаль, с икрой которые. И селедку под шубой так никто и не попробовал. Шубу вообще стоило бы вчера приготовить, чтобы настоялась за ночь.

Мысли ленивые.

И кровь по ладони течет, на запястье…

…с вымечка по копытечку…

Голос матушки заунывен, как и сама сказка, которую она рассказывала Ниночке, когда еще оставались силы на сказки. Надо же, вспомнилось. И голос звучит, считай, в голове.

Это от крика.

Эвелинка сорвалась.

Где она?

Ниночка повернула голову направо.

Лежит.

Скрутилась калачиком, подол некрасиво задрался, и чулки теперь только выкинуть, такие дыры не заштопаешь. Жаль, красивые, фильдеперсовые. У Ниночки такие же, помнится, имелись.

…тоже выкинуть придется.

…с копытечка на сыру землю.

— Очнулась? — на Ниночку упала тень, показавшаяся до того тяжелой, что Ниночка и дышать-то смогла с трудом. — Ведьмы живучие, хотя ты не ведьма, название одно…

Тень заслонила свет.

И Ниночка поняла, что скоро умрет, что в живых никого-то здесь не оставят, что…

— Ты полежи, я сейчас, — тень поднялась.

— Т-ты…

Она хотела подняться, но растопыренная пятерня уперлась в грудь, делясь тем могильным холодом, который заставил Ниночку застонать от боли.

— Лежи, лежи, — Толик улыбнулся почти по-доброму. — Уже недолго осталось. Знаешь, на самом-то деле я не хочу никого убивать. Просто… так получилось.

Получилось.

И он поднялся.

Хрустнуло стекло под сапогом, что-то зазвенело, застонало рядом, и Ниночка, все-таки взяв себя в руки — она не будет слабой, она не позволит просто взять и убить себя, — перевернулась на живот.

Стекло.

Еда.

И снова стекло.

Мертвец, чья нога упирается в стену, и руки вывернуты, раскинуты крыльями. Мертвые люди страшны, но этот как-то особенно.

— Нина, — тихий шепот заставил оглянуться.

Тонька.

Или… нет?

— Помоги, — Антонина пыталась подняться.

…тоже не человек.

И странно, почему Ниночка прежде не замечала. Слепая… глупая… ведьмы взрослеют вдруг, так говорила тетушка, а Ниночка не понимала.

Как это — «вдруг».

Теперь же поняла. И зашипела от злости за себя, прежнюю. О чем она только думала?

— Сейчас, — у нее вышло подняться на четвереньки. И даже странно, как тварь эта позволила. Хотя… на четвереньках далеко не уйдешь. Но до Антонины Ниночка доползла, хотя и не сразу. По стеклу ползать — то еще удовольствие.

Антонина и сама пыталась сесть, но… она сделалась бледна, серовата, словно из пыли и тени создана. Ее сила звенела тонкою струной, и Ниночка видела эту струну, натянутую до предела.

— Ты…

— Сумеречница, — Антонина приняла протянутую руку. — Полукровка, если не хуже… мало что могу.

— Уйти?

— Да, но… нет.

Ниночка кивнула. Сама бы она ушла, будь у нее такая возможность, но если Антонине хочется остаться, тогда…

— Кровь, — сумеречница оскалилась. Зубы у нее были одинаково мелкие острые. — Поделись. Мне… немного…

Ниночка молча протянула руку, сама себе удивляясь. И верно, ведьмы взрослеют вдруг. Та, прошлая, она ни за что не рискнула бы делиться кровью. А сейчас лишь глядела, как тонкий длинный язык сумеречницы скользит, подбирая с кожи и капли крови, и стекло.

А раны немели.

И пускай себе. Зато не больно. Сумеречница же наливалась цветом, становилась будто бы плотнее.

— Наши…

— Калерия там… жива. Слышу, — говорила она коротко, и голос стал низким, свистящим. — Сердце слышу. Эвелина… тоже. Сестры… нужные ему. Люди.

— Ритуал, — согласилась Ниночка, сама удивляясь собственному спокойствию. — Хотя, конечно, лучше бы одаренные…

— Сила есть. Мало. Разлучница, — Антонина указала на Владимиру, которая лежала, скрутившись клубком, зажав ладонями уши. — И Плакальщица.

Виктория была в сознании.

Она сидела в углу, рядом с плитою, прислонившись к ней спиной, обняв себя за колени. Нарядное платье покрылось пятнами, то ли крови, то ли свеклы. Волосы растрепались. Лицо стало бело. И на нем, белом, темными провалами гляделись глаза. Из приоткрытого рта доносился звук. И Ниночка опять удивилась, как не слышала его прежде, тонкий, нервный. Этот звук проникал в нее, в само тело, порождая какой-то совершенно непередаваемый ужас.