Наша квартира закрывалась, только когда никого не было дома. В остальное время дверь была слегка приоткрыта, только набрасывалась цепочка. Свет, всегда горевший на кухне, просачивался через эту щель на лестничную площадку с двумя квартирами. Входная дверь вела прямо на кухню, поэтому запахи бабушкиной стряпни можно было уловить еще в подворотне, которая соединяла улицы Чайковского и Воинова. Даже для Двойры с ухажерами ставилась миска с хрящиками, а уж любого человека, переступавшего порог квартиры, сначала кормили, а потом уже спрашивали имя-отчество. Нередко оказывалось, что прохожие просто ошиблись парадной, но расставались уже друзьями, обменявшись адресами и обещаниями приехать еще.
Надо ли говорить, что дедушкины однополчане были частыми и желанными гостями в нашем доме. После войны старались не теряться, часто списывались, так что по праздникам открытки и телеграммы слетались со всех концов Советского Союза. Более интернациональной семьи, чем наша, было и не придумать. Вы бы видели столы, которые накрывались в нашем доме, когда собирались однополчане с женами! Узбекский плов, грузинский шашлык, армянский коньяк, сибирские пельмени, украинские галушки и многое другое. Что там ВДНХ! Вот где была выставка достижений кухонного хозяйства! Всех объединяла настоящая дружба, испытанная войной, лагерями, голодом и страданиями.
В тот день за столом, накрытым красной клеенкой, сидели три друга: майор танковых войск Михаил Липшиц, полковник Иван Рябоконь и подполковник Роберт Мхитарян.
Они ели бабушкину фирменную фаршированную рыбу и форшмак, закусывали украинским салом, запивали горилкой и коньяком. Если бы не зарубежные гастроли, к ним присоединился бы знаменитый пианист Борис Шпиль.
Свела и развела этих людей война. Но послевоенная жизнь все расставила на свои места, и сейчас они сидели за одним столом пьяные и счастливые, хотя все могло быть и по-другому.
Правда, за этим столом не хватало главного человека – фельдшера Василия Савельевича Кравченко, но его уже давно не было в живых, а похоронен он был далеко под Псковом. Я там не был и знаю об этом только по рассказам, но говорят, что его желанием было – быть похороненным в той деревне, где он проработал фельдшером всю жизнь, откуда ушел на фронт и куда вернулся после войны. Его дети разъехались по всей стране, жена тоже умерла, но ее похоронили в Выборге, где жил старший сын Кравченко, тоже Василий. Дедушка все горевал, что тот в Псковской области одинокий заросший мхом крест на погосте, поклониться некому, а человеку столько людей жизнью обязано, не на одну деревню хватит.
Историю чудесного спасения Робика Мхитаряна дедушка рассказывал мне много раз, и каждый раз она обрастала все новыми подробностями.
Был апрель, конец войны, сорок пятый год. Дедушка со своим танковым подразделением стоял в каком-то маленьком немецком городке. Хоть в воздухе уже вовсю пахло победой, бои по-прежнему шли кровопролитные, немец сопротивлялся как мог.
В том же городке стоял пехотный полк, которым командовал тогда полковник Рябоконь, и был у него в штабе адъютант Робик Мхитарян. Всю войну вместе – начинал Рябоконь майором, вояка был отменный, дослужился до полковника, а Робика своего никому не отдавал, он как талисман при нем был. Поговаривали даже, что берег его, сам на передовую, а Робика в штаб с пакетом, но это клевета, честный был мужик, бойцов своих жалел, всех сынками называл. Это дедушка у него перенял. И еще веселый был очень, Робика все дразнить любил. Присказка у него была: «Самый глупый из армян – это Робик Мхитарян!» А потом обнимет его и засмеется.
А Робик и сам весельчаком был. Статный, бравый – уж очень его женский пол любил, от поварих до телефонисток.
Придет, бывало, под утро в землянку, Рябоконь приподнимется на койке и качает головой:
– Эх! Самый ебкий из армян – это Робик Мхитарян!
И опять все смеются.
И вот однажды стоял Рябоконь у разрушенного, отбитого у немцев здания, с ним еще солдаты и Робик рядом.
И тут из разбитого окна – выстрел.
Никто и ахнуть не успел, а Робик метнулся и Рябоконя прикрыл. Вздрогнул, оседать начал, и кровь из груди толчками по гимнастерке. По дому сразу очередями прошлись, и тихо стало. Стоят и смотрят.
На земле – Робик, Рябоконь склонился над ним и кажется ему, что все, потому что глаза у Робика уже внутрь смотрят, и видит он то, что другие не видят.
Рябоконь китель скинул, рубаху нижнюю на себе рвет, зажать пытается рану под сердцем.
Тут фельдшер Кравченко подскочил. Разрезал гимнастерку на Робике и понимает, что все – конец. Пулевое отверстие точнехонько между ребер прошло, и кровь даже не льется, а толчками пульсирует из раны.
Рябоконь трясет Робика:
– Ну, Робик, ну! Не смей! Самый сильный из армян – это Робик Мхитарян!
Кравченко смотрит на рану, поворачивается и вдруг кричит в толпу непонятное:
– Руки вверх!!!
Все машинально руки вверх подняли, а ближе всех стоял бывший выпускник консерватории по классу рояля Боря Шпиль.
Хватает его Кравченко за руку, смотрит на длинные пальцы бывшего пианиста, а ныне рядового, выхватывает бинт, быстро наматывает на палец, силой пригибает руку ошалевшего Бори к Робику и орет:
– Затыкай!
– Чем?! – перепуганно переспрашивает интеллигент в пятом колене Боря Шпиль.
Ну чем русский мужик может предложить заткнуть рану, если состояние и раны, и мужика критическое?
Кравченко громко обнародовал чем, а на деле точно воткнул палец Шпиля в пулевое отверстие и надавил сверху.
Ох, не зря до войны Боря полторы октавы брал – как по писаному палец в отверстие вошел.
Тут и санитары подоспели.
Кравченко орет:
– Не вынимай палец!
А Борис уже и сам сообразил, переложили их вместе на носилки. Крови в Робике чуть осталось, а жизнь все-таки теплится. Так и доставили в полевой госпиталь в позе – музыкант сверху с пальцем в ране.
Ну что? Надо на стол, а палец нельзя вытаскивать.
Рябоконь чуть не с наганом к военврачу. Тот на войне еще не такое видел, а у сестрички – глаза с блюдца. Дали наркоз, хирург вокруг Бориного пальца рану обработал и говорит:
– Давай я расширять начну, а ты прижимай, вытаскивай только по моей команде. – И шутит еще: – Может, и тебе наркоз дать?
Шпиль только головой помотал. В туалет надо бы, а нельзя.
Аккуратно, чтобы не порезать, расширяет хирург рану и видит, что пуля под самым сердцем прошла, перикард задела, а длинный музыкальный палец Шпиля рану таки прижал, не дал развиться тампонаде. Вот ведь сообразил Кравченко! Снаружи такое бы не придавить. Захлебнулось бы сердце кровью и остановилось.
Так, потихоньку сдвигая палец, заштопали. Кровь перелили, еле-еле, но живет Мхитарян!
Рябоконь от операционной ни на шаг не отошел.
Хирург вышел и только руками развел:
– Я такого не видел за всю войну! Фельдшеру спасибо говорите!
И надо же было случиться, что на обратном пути машина Рябоконя подорвалась на мине.
И он тоже попадает в госпиталь, только в другой.
А там уже и победа.
После войны полковник долго в Армению слал запросы – нет, не нашелся Мхитарян, не выжил, наверное.
С дедушкой Рябоконь регулярно переписывался, а на тридцатилетие победы приехал с женой в Ленинград. И пошли они вместе в Александринский театр на праздничный концерт. Сидит Рябоконь с дедушкой в пятом ряду партера, и вдруг объявляют, что слово предоставляется подполковнику Роберту Ашотовичу Мхитаряну. И выходит на трибуну сам Робик Мхитарян, грудь в орденах, и начинает говорить о победе, о друзьях-товарищах, что с фронта не вернулись, и о тех, кто послевоенную жизнь строит.
И тут из пятого ряда поднимается полковник Рябоконь и громко, на весь зал, говорит:
– Самый лучший из армян – это Робик Мхитарян!
На секунду наступила мертвая тишина.
Робик запнулся, посмотрел поверх очков, ни слова не говоря сбежал вниз и остановился в шаге от полковника. Тут они и обнялись, молча и крепко.
Зал взрывается аплодисментами. Дедушка хлопает их обоих и уже обнимается, и плачет вместе с ними.
Вечер закончили в буфете. Директор театра прибежал, тоже, между прочим, бывший военный, за счет театра кормили и поили.
Роберт рассказывал, что после войны долго по больницам валялся, а когда восстановился, то вернулся не в Ереван, где его разыскивал майор Рябоконь, а в Очамчиру, к жене-абхазке, с которой познакомился в одном из госпиталей. Так там и осели, он стал преподавать в военном училище, дослужился до подполковника.
А потом и Борю Штиля нашли, тем более что его имя на всех афишах первым номером значилось. Мхитарян все слепок порывался с его руки сделать, да Боря не дался. Стеснительный был очень. А вот фельдшер Кравченко уже умер к тому времени. Вместе на могилку съездили, поклонились.
Девятое мая было одним из самых главных праздников в нашем доме.
Пока были силы, всегда приезжали дедушка Осип и бабушка Серафима.
Со своими героическими дедами я ходил на Пискаревское кладбище и стоял у памятника Мать-Родина, а потом на улице Воинова гордо сидел между майором танковых войск и полковником медицинской службы и каждый год с одинаковым восхищением разглядывал их ордена и медали. С нами за столом сидели военные и штатские, рядовые и генералы, покалеченные и невредимые, кавалеры орденов Великой Отечественной войны, Красного Знамени и даже Герои Советского Союза: все те, кто защищал Родину, не жалея своей жизни.
А мы, глупые дети, по-прежнему продолжали самозабвенно играть в войну. Чтобы мы не шумели, нас выгоняли «на нишенку» – в маленькую узкую комнату, где обычно отдыхала от суеты старенькая бабушкина сестра. Поскольку фашистом из нас быть никто не хотел, то негласно выбирали ее. Она ничего не слышала, мало что видела и потому не возражала.
Мы баррикадировали комнату и, забросав тапками воображаемую цель, прорывались с флангов, по-пластунски проползая под стульями. Условный противник в ночной сорочке не был готов к нападению и продолжал мирно дремать в кресле.