«религия без мифологии» [9, 625], уничтожил дух собственности и осуществил равенство человеческих возможностей; следовательно, то, что именует себя атеизмом, на самом деле реализует подлинную сущность веры.
Таково было упование, с которым французский писатель приехал в 1936 году в СССР. Смешно полагать, что сталинский СССР мог соответствовать столь возвышенному ожиданию, не говоря уже о том, чтобы его оправдать. В «Возвращении из СССР» Жида поражает воля, с какой его автор противостоял мифологии революции (сильно разросшейся к тому времени) ради «религии без мифологии», и неудивительно, что его покоробила, более того, задела за живое бесцеремонность, с какой советский атеизм обходился с христианством. Да, возможно, Христос не был исторической личностью, да, церковь обманывала бедных и способствовала их эксплуатации, но разве можем мы на этих и подобных основаниях отрицать очевидное: христианство было самым мощным революционным ферментом своего времени. Жид проницательно предсказал, что, выйдя из-под власти агрессивной антирелигиозной пропаганды, народы СССР, скорее всего, станут жертвами «эпидемий мистики»; последние действительно обрушились на граждан бывшего СССР после его распада в виде целых полчищ ясновидящих, гадалок, пророков, представителей черной и белой магии, чья назойливая реклама до сих пор заполняет страницы газет.
Жид связывал с судьбой СССР будущее человеческой культуры, поэтому его особенно возмутило грубое пренебрежение к евангельским и античным образам, «значение которых огромно и вечно» [9, 536]. Вместе с грязной водой в данном случае в спешке выплеснули и ребенка, а ведь это был тот самый ребенок, ради которого была совершена Октябрьская революция, «лучезарный младенец» из мифа о Демофооне, к которому мы еще возвратимся. Можно сказать, что Жид не смог простить советскому атеизму того, что это атеизм без собственной сущности, то есть без искупления.
Если Брехт приезжал в Советский Союз, чтобы увидеть общество, совершившее экспроприацию частной собственности и тем самым преодолевшее историческое тяготение, то вопрошание Жида носило, можно сказать, непосредственно религиозный характер. Именно потому, что он видел в коммунизме реализацию подлинной сущности веры, для него были невозможны ни сделка с приглашающей стороной, ни объяснение недостатков советского строя случайными, привходящими обстоятельствами. Свое возвышенное ожидание он поставил выше обстоятельств, выше любого стечения исторических случайностей, даже столь судьбоносных, как противостояние коммунизма и фашизма. Перед их лицом спасовали тогда очень многие, но не Жид. Как только он увидел в партии новую церковь, а в Сталине — обожествленного вождя, он отшатнулся от большевистского эксперимента и, главное, решил поведать миру о причинах своего разочарования. Политическая неискушенность Жида сослужила ему (как за сто лет до него маркизу де Кюстину) хорошую службу; и на этот раз критика наемных писак и коммунистических функционеров была мимо цели. Успех «Возвращения из СССР» у европейского читателя был огромным.
Если бы текст Жида не сохранил отсветов его восторга перед поверхностью советской жизни, если бы в нем не запечатлелось манящее сияние, местами становящееся неотразимым, его записи ничем не отличались бы от писаний многочисленных консерваторов. Главным оружием писателя была искренность в ожидании чуда и связанная с этим драма разочарования; впрочем, разочарования неполного, колеблющегося, цепляющегося за остатки надежды, как бы через силу ставящего диагноз советскому Демофоону. Жид не стал врагом СССР и уже после войны записал в дневнике, что очень хотел бы еще раз побывать в этой стране. Но путь в коммунистическую Мекку ему был закрыт. Там еще долго не забудут вынесенного им в 1936 году вердикта: «И я не думаю, что в какой-то другой стране, хотя бы и в гитлеровской Германии, сознание было бы так несвободно, было бы более угнетено, более запугано (терроризировано), более порабощено» [9, 544].
Во многих свидетельствах, относящихся к жанру «возвращений из СССР», присутствует религиозный подтекст, особенно, кстати, в текстах, чьи авторы сознательно уклоняются от обсуждения этой темы. Это зачастую значит, что они не хотят проблематизировать свою веру, — слишком та еще сильна и первозданна. В этом плане им есть чему поучиться у Андре Жида, не только не скрывавшего, что в СССР его привела новая, коммунистическая вера, но подвергшего ее суровому детальному анализу.
Советские впечатления Жида неоднородны, даже противоречивы. С одной стороны, его пугает обезличивание советских людей, которым позволено выражать одно-единственное мнение. «Wenn der ganze Chor unisono singt, kann von Harmonie nicht mehr die Rede sein» [37, 170]. Он замечает, что какая-либо критика партийной линии строжайше запрещена; обсуждать можно лишь пути ее реализации. Результатами являются тотальный конформизм, доносительство, невиданное раздробление общества, отчуждение людей друг от друга. Такова, так сказать, террористическая составляющая советского общества.
С другой стороны, Жид с беспокойством отмечает в сталинском обществе признаки обуржуазивания, возврата к растленному капитализму. В нем происходит имущественное расслоение, возрождается социальное и семейное неравенство, запрещаются аборты, то есть в нем ликвидируется наследие Октябрьской революции. Можно возразить, что по сравнению с ужасами террора, о которых французский писатель имеет далеко не полное представление, возрождение зачатков буржуазных ценностей представляет собой не столь уж кошмарную перспективу, но мы знаем, что для Жида нет ничего хуже капитализма. Связывая с СССР будущее культуры, он и мысли не допускал, что и культура, и идея прогресса, и гуманизм, и права индивида являются изобретениями буржуазии и нельзя, следовательно, одновременно ненавидеть всеобщее обезличивание и критиковать появление малейших ростков социального расслоения. Безупречная личная честность и неподкупность французского писателя только оттеняют фантастичность ожиданий, которые западные интеллектуалы связывали с Советским Союзом в 1920-е и особенно в 1930-е годы. Они свято уверовали, что капитализм на «родине победившего пролетариата» преодолен, тогда как Октябрьская революция всего лишь с корнем вырвала его слабые ростки. Дореволюционная Россия не была капиталистической страной — и именно поэтому в ней произошла успешная социалистическая революция. Априорная пропагандистская схема, в которую очень хотелось поверить, сплошь и рядом оказывалась для лучших умов Европы убедительней информации, которую читатель мог бы почерпнуть из двухтрех не самых сложных книжек о дореволюционной России.
СССР стал плоскостью проекции мощных и неконтролируемых желаний, он был устроен (злые языки говорят даже: был задуман основателями) как ловушка для желания Другого, как место, где рассудок отключается и в силу вступает логика веры. При этом очередного верующего не покидает ощущение, что обращение в новую веру совершается на рациональном основании; субъективно ослепление переживается как величайшее прозрение, поднимающее его над окружающим. Под обаяние коммунистической веры попадали и рабочие, и крестьяне, и священники, и парламентарии, и члены правительств, но особенно часто ее носителями были интеллектуалы. Не случайно Раймон Арон назвал ее «опиумом интеллектуалов». В XX веке не было, пожалуй, изобретено более сильного наркотика, чем этот.
Уникальность Жида среди известнейших европейских писателей состоит в том, что в «Возвращении из СССР» он стряхнул с себя наркотический дурман и встал на сторону жертв сталинского режима, в то время когда огромное большинство его коллег по перу либо воспевало советский строй, либо молчало. Никто, пожалуй, не сказал о книге Жида лучше, чем русский философ Георгий Федотов: она «есть событие в мире моральном. Закрывая эту книгу, говоришь с облегчением: да, в мире не окончательно пропала совесть» [цит. по: 9, 23].
Пятнадцать лет назад, во время больших надежд, я написал довольно иронический текст о «Возвращении из СССР» [54]. Речь в нем шла о том, как плохо знатный иностранец, которого власти пригласили для вынесения диагноза об их социальном порядке, ориентируется в незнакомой ему стране; как он проигрывает в состязании с властью, громоздящей одну потемкинскую деревню на другую; как неоправданно эйфорически порой реагирует он на окружающее. Легкая ирония по отношению к такому неудобному свидетелю, как Жид, не представлялась тогда неуместной — ведь демократическая Россия, как казалось, окончательно сделала иной, несоветский выбор, и в контексте этого выбора «Возвращение» Жида имело уже чисто историческое значение.
За эти годы многое изменилось. Я на своем опыте осознал, как трудно свидетельствовать даже против авторитарной (пока еще не тоталитарной) власти, которой благоприятствуют сопутствующие обстоятельства, как сложно сказать ей «нет». С тех пор как я сам стал неудобным свидетелем , на собственном опыте узнав, что значит даже в менее трагических обстоятельствах идти против течения, я смог по-настоящему оценить свидетельство Жида и то, что отделяло и отделяет его от многочисленных «возвращений из СССР», писавшихся в те годы. В отличие от Анжелики Балабановой, Бориса Суварина, Виктора Сержа[18], Артура Кестлера, Игна- цио Силоне и других бывших коммунистов, порвавших с ВКП(б), он не знал советский мир изнутри и разочаровался в нем по совсем иным, неполитическим причинам. Перед лицом конкурирующих тоталитарных систем этот пожилой человек осмелился не просто выкрикнуть: «Чума на оба ваших дома!» (что уже само по себе было по тем временам дерзким и необычным), но написать, что в СССР, успешно выдававшем себя за оплот подлинной, социалистической демократии, человек еще менее свободен, чем в нацистской Германии. Напечатать такое в 1937 году значило проявить незаурядное гражданское мужество, предпочесть истину любым прагматическим соображениям, весомость которых в ситуации надвигавшейся войны не оспаривалась почти никем. В то время как тысячи жертв сталинского террора считали, что постигшее их наказание — результат нелепой случайности, автор «Возвращения», заезжий иностранец, глубже них заглянул в духовную сущность советского режима. Он знал, что книгой воспользуются его противники, те, у кого, по словам цитируемого им Токвиля, «любовь к порядку сочетается со вкусом к тирании». Даже если Советский Союз и не преодолеет свои «тяжкие ошибки», они, писал он, «не могут скомпрометировать истину, которая служит общечеловеческому, интернациональному делу. Возможно, кому-то ложь умалчивания или упорство во лжи могут показаться оправданными, но на самом деле все это только на руку врагам, истина же, как бы ни была жестока, наносит раны только для исцеления» [9, 523]. Чистота упования оказалась для Жида важнее несовершенной попытки его исторической реализации, истина «интернационального дела», человечество —- выше «избранной родины», каковой он объявил СССР.