Любой исторический материалист сказал бы Жиду, что все это — свидетельства его непреодоленной религиозности, изначального заблуждения, в результате которого коммунизм предстал ему в мессианской перспективе, в ракурсе искупления, как сосуд для восприятия истины обанкротившегося христианства. Но как иначе, возразил бы ему Жид, можно отождествиться с жертвой и отшатнуться от палача? И разве исторический оптимизм, не отступающий ни переднем, не оказывается сплошь и рядом точкой зрения палача?
Восторгов по поводу разных сторон советской жизни в «Возвращении», повторяю, больше, чем у Эгона Эрвина Киша [43] и Лиона Фейхтвангера вместе взятых, но этот сияющий мир, мир, в котором просто нельзя не смеяться, в конечном счете расшифровывается им как последовательно бесчеловечный. «Ег konnte uns seine Meinung often sagen», — возмущалась в письме к Вальтеру Беньямину Ася Лацис [52, 575]. На это Жиду было что ответить. «Быть невеселым, — читаем в «Поправках к моему “Возвращению из СССР”», — или по крайней мере не скрывать этого — чрезвычайно опасно. Россия не место для жалоб, для этого есть Сибирь» [9, 592].
В конце «Поправок» Жид возвращается к теме коммунизма и христианства. Он рассказывает, как в Сочи некий X., выпив, попросил переводчицу (которые обычно докладывали в органы НКВД о том, как вели себя советские граждане в присутствии иностранцев) сходить за сигаретами и во время ее отсутствия прочитал ему запрещенное стихотворение Сергея Есенина, написанное поэтом в ответ на богохульную статью. Вот как оно звучит в пересказе Жида: «Когда ты выступаешь против попов, — обращался к автору статьи Есенин, — мы тебя поддерживаем. Мы с тобой, когда ты смеешься над небом и преисподней, над Богом и Богородицей. Но когда ты говоришь о Христе, поостерегись. Не забудь, что тот, кто отдал жизнь за людей, был не с сильными мира сего, но с несчастными и обездоленными и славу свою видел в том, что его, сына Божьего, называли сыном человеческим» [9, 605].
Мне не удалось найти у Есенина стихотворение, которое приводит Жид, но оно как нельзя лучше иллюстрирует его отношение к советскому опыту и подводит итог путешествию писателя на «избранную родину». К коммунизму он пришел не благодаря изучению Маркса или Ленина (хотя, конечно, читал и того, и другого), но из-за неприятия вопиющего социального неравенства. Он стыдился того, что принадлежал к привилегированному меньшинству, у которого нет необходимости зарабатывать свой хлеб в поте лица, он приехал в СССР для того, чтобы увидеть мир социального равенства, мир, свободный от погони за прибылью. И что же? От «родины прогрессивного человечества» его оттолкнуло как раз то, чем его там собирались прельстить. «Никогда я не путешествовал в таких роскошных условиях. Специальный вагон и лучшие автомобили, лучшие номера в лучших отелях, стол самый обильный и самый изысканный. А прием! А внимание! Предупредительность!.. Но это внимание, эта забота постоянно напоминали о привилегиях, о различиях там, где я надеялся увидеть равенство» [9, 589]. И если Жид не поддался соблазну почестей и денег, воздействовавших на многих из его собратьев по перу, это можно не в последнюю очередь отнести за счет его христианского воспитания. «Убежденным сторонником, энтузиастом я ехал восхищаться новым миром, а меня хотят купить привилегиями, которые я так ненавидел в старом» [9, 590].
Резюмирую сказанное: Жид отверг коммунизм как религию. Бремя спасения человечества от неравенства, которое он на себя взвалил, оказалось для него непосильным. По сравнению с этим провалом все остальное, в том числе и многочисленные успехи советской власти, показалось писателю второстепенным, заслуживающим лишь поверхностного удивления.
Но в тексте Жида есть и пласт, отличный от христианского. Жак Деррида, обративший на него внимание, назвал его мифически-эсхатологичес- ким. Мифическая нота звучит в «Возвращении» с самого начала. Великая богиня Деметра, говорится в эпиграфе к «Возвращению», приняла облик няни, пришла ко двору царя Келеоса, чтобы заняться воспитанием его сына Демофоона: «...С притворной жестокостью, а на самом деле с безграничной любовью, желая ребенка превратить в бога, она укладывала его обнаженным на ложе из раскаленных углей» [9, 520]. Становясь сверхчеловеком, «лучезарный младенец» символизирует будущее человечества, которое закаляется в огненной купели. И все было бы хорошо, если бы мать, царица Метанейра, испугавшись за жизнь младенца, не сняла его с огненного ложа «и, чтобы спасти ребенка, погубила бога» [9, 520].
Аналогия понятна: подобный же великий эксперимент, закаливание нового человечества, шел в СССР после Октябрьской революции, но, когда начали появляться признаки того, что эксперимент удается, партия, или, если угодно, бюрократия, испугавшись его радикальности, вынула почти готового нового человека из огненной купели, и тот превратился в обычного человека. Жида, по мнению Деррида, изначально притягивало к СССР ощущение «беспрецедентное™ опыта» [8, 47], осуществляемого в этом уникальном месте, опыта, обращенного к будущему. Собственно, это абсолютное будущее, готовое осуществиться в настоящем, и не оправдывает ожиданий писателя. «Утопия, не-место, была вот-вот готова занять место на этой земле...» [8, 47], и только какая-то случайность, неверный поворот колеса не дали свершиться чуду, появлению на свет «лучезарного младенца». Об опыте «бытия-в-строительстве», в котором перманентно пребывает Советский Союз: по определению, нельзя знать заранее, к чему он приведет; то, что истинно для одного момента, может оказаться ложным для следующего.
Деррида проницательно замечает, что мифическим и эсхатологическим является не только происходящее в СССР; таково прежде всего письмо самого Жида. В пространстве этого письма зарождается и умирает великая вера в «лучезарного младенца». То, что интенсивно переживается как провал коммунистического эксперимента, неотделимо от коллапса письма, желающего нас об этом известить. «Почему так настаивают на “бытии-в-строительстве”? Не для того ли, чтобы лучше очертить “родовые муки” самих этих “путешествий”, этих “возвращений”, равно как и текстов, которые их упорядочивают? Несомненно» [8, 50].
В перевернутом виде эта логика продолжается в повествованиях об СССР периода перестройки. Теперь уже туда едут не для того, чтобы оценить ход невиданного эксперимента, а для того, чтобы решить, соответствует ли происходящее модели западных парламентских демократий. Другими словами, хотя СССР из оригинала превратился в копию, а Запад из копии в оригинал, логика мифа, эсхатологического ожидания сохранилась неизменной. Но как СССР, саркастически замечает Деррида, не обладал экспортной моделью коммунизма, так и Запад не обладает экспортной моделью демократии. И то и другое принципиально не поддается завершению, существует лишь в обращенности к будущему. В истории несбывшееся обещание является не исключением, а нормой.
В связи с мифом о закаляемом Деметрой «лучезарном младенце» мне хотелось бы дополнить анализ Деррида обстоятельством, которое мог подметить только человек, учившийся в советской школе. Перед поездкой в СССР Жид, скорее всего, прочел роман Николая Островского «Как закалялась сталь», в котором повествуется о героическом строительстве железной дороги молодыми коммунистами во время Гражданской войны. Сочинение это является одновременно атеистическим и религиозным, свидетельством зарождения новой веры. Помню, в школе нас заставляли заучивать наизусть наиболее знаменитый отрывок из него: «Жизнь дается человеку один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире — борьбе за освобождение человечества!» Этот отрывок, да и весь пафос романа «Как закалялась сталь» не мог не найти живого отклика в сердце Жида.
Жид встретился с ослепшим и парализованным Николаем Островским в Сочи и назвал его святым. «Вот, — воскликнул он, вглядывась в лицо писателя, — наглядное доказательство того, что святых рождает не только религия. Достаточно горячего убеждения, без надежды на будущее вознаграждение. Ничего, кроме удовлетворения от сознания выполненного сурового долга» [9, 557]. Жид долго держал руку Островского в своей; на прощание поцеловал его, с трудом сдерживая слезы. Пожалуй, не об одном советском собрате по перу он не отозвался с таким восторгом. Время героического коммунизма первых послереволюционных лет было предметом восхищения многих; собственно, его исчезновение оплакивает Жид в своей книге.
Поэтому осмысленно, на мой взгляд, предположить, что закаливание Демофоона в огненной купели и закаливание молодых, самоотверженных коммунистов в купели революции в книге «Как закалялась сталь» — части единого целого.
Андре Жиду не удалось свести воедино иудеохристианскую тему с языческой, объединить мотив христианского обещания, еще раз данного и не сдержанного Октябрьской революцией, с языческим мотивом «лучезарного младенца» Демофоона, преждевременно вынутого из огненной купели. Первое обещание относится к преображению в духе, второе — к преображенной телесности, не знающей времени и боли. Только восторженная вера в революцию позволяла думать, что то и другое можно реализовать одновременно. Демофоон, закалившись в купели, стал бы языческим богом, чью статую христиане сочли бы идолом. Финалом же христианского искупления по необходимости является потусторонний, а не тварный, не дольний мир. Революционный атеизм впервые сближает закаленного, нового человека с радикально преображенным земным миром, уничтожая тем самым теизм как в языческом, так и в христианском варианте. Восторгаясь и Христом, и Демофооном, Жид остается в пределах эстетики, которые революция пытается прорвать с помощью террора. Он хотел сохранить минимум теизма любой ценой; поэтому оба лика революции, языческий и христианский, одинаково ужаснули и разочаровали его.