Сценарий бойцовского фильма он все-таки заканчивает, и ему кажется: это его лучший текст о простых людях. Однако директор голливудской студии, который его нанял, придерживается другого мнения. Он принимает Финка в форме полковника (дело происходит в 1941 году, японцы напали на Пирл-Харбор, началась война) со словами: «Ты не писатель, а писака. Ты не смог рассказать историю, которая тронет зрителя, простого американца, твой текст слишком заумный, в нем нет действия, борьбы, столкновения характеров».
Несчастный Бартон терпит поражение и как психолог, не способный распознать преступника и становящийся его жертвой (он дал Мундту адрес своих родителей в Нью-Йорке и теперь беспокоится об их судьбе), и как сценарист, не способный рассказать историю, которая имела бы успех у зрителя и принесла бы доход студии. Оказывается, «простой человек», на которого рассчитан его театр, не более чем его фантазм. Так называемые простые люди — это Бешеный Мундт, который одурачивает интеллигента, и директор студии, который не умеет читать, но точно знает, какую историю надо рассказать, чтобы привлечь в кинозалы публику и заработать. По сути, за пределами желания самого драматурга нет никакого простого человека, это — проекция его желания. Для Финка непостижим ни психотический мир Мундта, ни фантазии среднего американца, на эксплуатации которых зарабатывает Голливуд.
Я не знаю более безжалостной сатиры на революционные устремления западной интеллигенции, чем этот фильм. Его главный герой трогателен, но по всему видно, как глубоко ему чужд окружающий мир, как трудно ему ориентироваться, как он заблуждается относительно тех, для кого творит.
В чем-то Брехт был противоположностью Финка — в практической хватке создателю нового театра отказать трудно. Однако у его представления о Сталине как о простом человеке, старающемся сделать все для блага других, и об СССР, стране, где сбылась главная мечта человечества, была своя, не менее травматическая изнанка. Он хотел создать «театр процес
сов» [39, 422], на сцене которого ставились бы суды над поджигателем Рима Нероном, поджигателями Рейхстага и т. д. Но я не сомневаюсь: он не смог бы реалистично, т. е. докопавшись «до сути социальной причинности», поставить в этом театре московский показательный процесс. Для этого Брехт был слишком ослеплен советскими «новыми людьми».
В своем ослеплении знаменитый реформатор театра был, конечно, не одинок, В 1930-е годы не один левый интеллигент, образованный, талантливый человек, образно говоря, гулял повсюду с коробкой в руках, не подозревая, что в ней — голова его друга, убитого тем, кого он наивно принимал за простого человека.
Да и большевистский «простой человек» также на поверку оказался вовсе не так прост, как казалось Ленину в 1917 году, во время написания им брошюры «Государство и революция».
ЭПИЛОГ
КОММУНИЗМ СЕГОДНЯ
В коммунизм верили не только партийные вожди и интеллектуалы. Никогда за решетками тюрем и за колючей проволокой лагерей не оказывалось столько сторонников покаравшей их власти, как в сталинском СССР. В их числе были люди, которых даже Александр Солженицын — а его трудно заподозрить в симпатиях к большевизму — считал истинно верующими. Для таких людей «эта коммунистическая вера была внутренней, иногда (она оставалась) единственным смыслом оставшейся жизни» [21, 298]. Они не занимали привилегированного положения в лагерях, не считали, что другие (некоммунисты) были репрессированы правильно, недоносили на своих товарищей. Были также верующие (к ним Солженицын относится более сурово), которые сказали своим детям, что виноваты, только для того, чтобы не разрушать в них веру в советский строй [21, 301—302]. Верующими коммунистами признает автор «Архипелага ГУЛАГ» и троцкистов, последних, кто перед смертью в лагерях оказал сталинской власти организованное сопротивление.
А что уж говорить об огромном числе партийцев, которые и в заключении считали себя сталинцами, репрессированными по недоразумению!
Но постепенно коммунистическая вера вступает в компромисс со стихией потребления, которую на первых этапах радикально отрицала.
После смерти Сталина партия обещает измученным террором, войной, постоянными лишениями советским людям необычайное изобилие материальных благ в близком будущем. Первоначальные цели революции (сначала преобразование всего мира на принципах равенства и социальной справедливости, а потом воспитание в СССР нового человека, коммунистического Демофоона) к началу 1960-х годов десакрализируются и принимают форму конкретного обещания: догнать и перегнать США по производству материальных благ. То, что раньше отодвигалось в неопределенное будущее, построение коммунизма, при Хрущеве КПСС обязуется выполнить к 1980 году: в программе партии, принятой в 1961 году, речь идет о бесплатном проезде в общественном транспорте, лечении, отдыхе, питании. Коммунистическое невыразимое предстает в виде грезы о всеобщем и равном потреблении благ и услуг
Вообще, по сравнению с радикальностью атеистической веры сам высший принцип коммунизма — «от каждого по способностям, каждому по потребностям» — всегда звучал удивительно приземленно. Чеслав Милош в «Порабощенном разуме» остроумно заметил, что, конечно, этап реализованного коммунизма для самих верующих — это «святая святых», это — «Небо»; но если все-таки отважиться на Небо подняться, обнаружится, что оно «не очень отличается от Соединенных Штатов в период полной занятости... Массы живут физиологической жизнью, пользуются материальными достижениями цивилизации, а этому препятствует доктрина, видящая цель в освобождении человека от материальных забот ради чего- то, что, согласно самой же доктрине, бессмысленно» [16, 82]. Радикальный атеизм большевиков и их сторонников истреблял в человеке метафизическое начало ради необыкновенного, как считалось, расцвета производительных сил, но при этом оставалось неясным, зачем этот расцвет нужен людям, которых мало что друг с другом объединяет. Символический смысл коммунизма по мере его построения не прояснялся. «Сомнительно, — заключает Милош, — что партийное подражание христианской литургии и своего рода богослужения перед портретами вождей доставят людям абсолютное удовольствие» [16, 82].
Но и мечту о всеобщем и равном потреблении коммунизм оказался не в силах осуществить; он покинул историческую арену, так и не обогнав страны Запада по уровню производства. К тому времени главный посыл коммунизма как религии — образ человечества, свободного от погони за прибылью, но вместе с тем способного рационально устроить свою жизнь, — изрядно поблек. Веру в него утратили сами элиты, которые в конце концов приватизировали коммунистический проект, раздав его остатки своим согражданам.
Менялось и представление иностранцев о советских людях. Уже в «Русском дневнике» Джона Стейнбека, побывавшего в СССР в 1947 году, русские представлены обычными людьми, ничем не отличающимися от всех прочих [22].
Постепенно коммунистический эксперимент утрачивал черты беспрецедентное™. Когда в конце 1980-х годов мы познакомились с американскими марксистами, выяснилось, что они рассматривают коммунизм как альтернативную стратегию модернизации. Что ж, и в этом качестве его трудно признать эффективным: капитализм оказалось легче объявить загнивающим, нежели догнать и перегнать.
Коммунистическая вера, конечно, ослабла, но списывать ее со счетов рано. И не только потому, что такие страны, как Китай, Куба, Северная Корея, продолжают называться коммунистическими, а жизнь самого «золотого миллиарда», став более комфортной, не приобрела вожделенной осмысленности. Коммунизм будет жив до тех пор, пока существует «новый человек», продукт атеистической веры. И здесь мало что меняет тот факт, что в экономическом плане советский эксперимент потерпел неудачу, а воспитанный им «новый человек» оказался агрессивным собственником и «экстатическим» потребителем. Коммунизм обрушил на унаследованные верования шквал насилия, но довольно быстро сам превратился в религию, оброс обрядами и святыми местами. Он пожрал своих первоначальных адептов после того, как те, ведомые новым мессианством, переступили через религиозные заповеди и моральные обязательства. Неудивительно, что создателям мира, в котором была возможна лишь пародия на суд, не на что было опереться в час бессудной расправы над ними самими.
«Новый человек», воспитанный в СССР, не похож на бескорыстного, открытого миру субъекта, который грезился утопистам. Атеизм научил его не считаться с потусторонними упованиями, а революционная бдительность излечила от моральных обязательств. Вытесненное трансцендентное если и входит в его жизнь, то не разом, а мучительно и постепенно. Он по привычке ищет искупления в профанном, но уже не совместными усилиями, а каждый для себя, для своей семьи, для своего клана. При этом он пренебрегает интересами других в масштабах, каких не допускает цивилизованное общество.
Этому человеку чужда универсальность и интернациональность первоначального коммунистического проекта, в который верили в 1917 году Ленин и Троцкий. Этот проект отвергается потомками тех, кто совершил Октябрьскую революцию, более того, современной российской молодежи он непонятен. Куда сложнее оказалось расстаться со сталинским имперским атеистическим проектом, возникшим на обломках идейного большевизма и пронизавшим собой всю ткань советского общества. Даже в брежневские времена, не говоря уже об эпохе Хрущева, на полках книжных магазинов не скапливалось столько хвалебных, агиографических сочинений о Сталине, как в нынешней России. Как мы увидим ниже, их авторы противопоставляют его Ленину в качестве спасителя православия, веры отцов.
То, чего больше всего опасались авторы «возвращений из СССР» —- что в стране произойдет буржуазное перерождение, — случилось, но не так, как они это себе представляли. «Новый человек» отличается от носителя капитализма как религии тем, что, связывая свою идентичность с властью, которая перекодируется в деньги, он не становится законопослушным; напротив, он ставит закон на службу своим частным интересам.