Коммунизм как Религия — страница 24 из 28

Сценарий бойцовского фильма он все-таки заканчивает, и ему кажет­ся: это его лучший текст о простых людях. Однако директор голливудской студии, который его нанял, придерживается другого мнения. Он принима­ет Финка в форме полковника (дело происходит в 1941 году, японцы на­пали на Пирл-Харбор, началась война) со словами: «Ты не писатель, а писака. Ты не смог рассказать историю, которая тронет зрителя, просто­го американца, твой текст слишком заумный, в нем нет действия, борь­бы, столкновения характеров».

Несчастный Бартон терпит поражение и как психолог, не способный распознать преступника и становящийся его жертвой (он дал Мундту ад­рес своих родителей в Нью-Йорке и теперь беспокоится об их судьбе), и как сценарист, не способный рассказать историю, которая имела бы ус­пех у зрителя и принесла бы доход студии. Оказывается, «простой чело­век», на которого рассчитан его театр, не более чем его фантазм. Так на­зываемые простые люди — это Бешеный Мундт, который одурачивает интеллигента, и директор студии, который не умеет читать, но точно зна­ет, какую историю надо рассказать, чтобы привлечь в кинозалы публику и заработать. По сути, за пределами желания самого драматурга нет ника­кого простого человека, это — проекция его желания. Для Финка непос­тижим ни психотический мир Мундта, ни фантазии среднего американца, на эксплуатации которых зарабатывает Голливуд.

Я не знаю более безжалостной сатиры на революционные устремле­ния западной интеллигенции, чем этот фильм. Его главный герой трога­телен, но по всему видно, как глубоко ему чужд окружающий мир, как труд­но ему ориентироваться, как он заблуждается относительно тех, для кого творит.

В чем-то Брехт был противоположностью Финка — в практической хват­ке создателю нового театра отказать трудно. Однако у его представления о Сталине как о простом человеке, старающемся сделать все для блага других, и об СССР, стране, где сбылась главная мечта человечества, была своя, не менее травматическая изнанка. Он хотел создать «театр процес


сов» [39, 422], на сцене которого ставились бы суды над поджигателем Рима Нероном, поджигателями Рейхстага и т. д. Но я не сомневаюсь: он не смог бы реалистично, т. е. докопавшись «до сути социальной причин­ности», поставить в этом театре московский показательный процесс. Для этого Брехт был слишком ослеплен советскими «новыми людьми».

В своем ослеплении знаменитый реформатор театра был, конечно, не одинок, В 1930-е годы не один левый интеллигент, образованный, талан­тливый человек, образно говоря, гулял повсюду с коробкой в руках, не подозревая, что в ней — голова его друга, убитого тем, кого он наивно принимал за простого человека.

Да и большевистский «простой человек» также на поверку оказался вовсе не так прост, как казалось Ленину в 1917 году, во время написания им брошюры «Государство и революция».



ЭПИЛОГ

КОММУНИЗМ СЕГОДНЯ

«Новый человек». Эволюция его веры

В коммунизм верили не только партийные вожди и интеллектуалы. Никог­да за решетками тюрем и за колючей проволокой лагерей не оказывалось столько сторонников покаравшей их власти, как в сталинском СССР. В их числе были люди, которых даже Александр Солженицын — а его трудно заподозрить в симпатиях к большевизму — считал истинно верующими. Для таких людей «эта коммунистическая вера была внутренней, иногда (она оставалась) единственным смыслом оставшейся жизни» [21, 298]. Они не занимали привилегированного положения в лагерях, не считали, что другие (некоммунисты) были репрессированы правильно, недоноси­ли на своих товарищей. Были также верующие (к ним Солженицын отно­сится более сурово), которые сказали своим детям, что виноваты, только для того, чтобы не разрушать в них веру в советский строй [21, 301—302]. Верующими коммунистами признает автор «Архипелага ГУЛАГ» и троцки­стов, последних, кто перед смертью в лагерях оказал сталинской власти организованное сопротивление.

А что уж говорить об огромном числе партийцев, которые и в заклю­чении считали себя сталинцами, репрессированными по недоразумению!

Но постепенно коммунистическая вера вступает в компромисс со сти­хией потребления, которую на первых этапах радикально отрицала.

После смерти Сталина партия обещает измученным террором, войной, постоянными лишениями советским людям необычайное изобилие ма­териальных благ в близком будущем. Первоначальные цели революции (сначала преобразование всего мира на принципах равенства и социаль­ной справедливости, а потом воспитание в СССР нового человека, ком­мунистического Демофоона) к началу 1960-х годов десакрализируются и принимают форму конкретного обещания: догнать и перегнать США по производству материальных благ. То, что раньше отодвигалось в неопре­деленное будущее, построение коммунизма, при Хрущеве КПСС обязует­ся выполнить к 1980 году: в программе партии, принятой в 1961 году, речь идет о бесплатном проезде в общественном транспорте, лечении, отды­хе, питании. Коммунистическое невыразимое предстает в виде грезы о всеобщем и равном потреблении благ и услуг

Вообще, по сравнению с радикальностью атеистической веры сам высший принцип коммунизма — «от каждого по способностям, каждому по потребностям» — всегда звучал удивительно приземленно. Чеслав Милош в «Порабощенном разуме» остроумно заметил, что, конечно, этап реализованного коммунизма для самих верующих — это «святая святых», это — «Небо»; но если все-таки отважиться на Небо подняться, обнаружит­ся, что оно «не очень отличается от Соединенных Штатов в период полной занятости... Массы живут физиологической жизнью, пользуются матери­альными достижениями цивилизации, а этому препятствует доктрина, видящая цель в освобождении человека от материальных забот ради чего- то, что, согласно самой же доктрине, бессмысленно» [16, 82]. Радикальный атеизм большевиков и их сторонников истреблял в человеке метафизичес­кое начало ради необыкновенного, как считалось, расцвета производитель­ных сил, но при этом оставалось неясным, зачем этот расцвет нужен лю­дям, которых мало что друг с другом объединяет. Символический смысл коммунизма по мере его построения не прояснялся. «Сомнительно, — заключает Милош, — что партийное подражание христианской литургии и своего рода богослужения перед портретами вождей доставят людям абсолютное удовольствие» [16, 82].

Но и мечту о всеобщем и равном потреблении коммунизм оказался не в силах осуществить; он покинул историческую арену, так и не обогнав страны Запада по уровню производства. К тому времени главный посыл коммунизма как религии — образ человечества, свободного от погони за прибылью, но вместе с тем способного рационально устроить свою жизнь, — изрядно поблек. Веру в него утратили сами элиты, которые в конце концов приватизировали коммунистический проект, раздав его ос­татки своим согражданам.

Менялось и представление иностранцев о советских людях. Уже в «Русском дневнике» Джона Стейнбека, побывавшего в СССР в 1947 году, русские представлены обычными людьми, ничем не отличающимися от всех прочих [22].

Постепенно коммунистический эксперимент утрачивал черты беспре­цедентное™. Когда в конце 1980-х годов мы познакомились с американ­скими марксистами, выяснилось, что они рассматривают коммунизм как альтернативную стратегию модернизации. Что ж, и в этом качестве его трудно признать эффективным: капитализм оказалось легче объявить загнивающим, нежели догнать и перегнать.

Коммунистическая вера, конечно, ослабла, но списывать ее со счетов рано. И не только потому, что такие страны, как Китай, Куба, Северная Корея, продолжают называться коммунистическими, а жизнь самого «зо­лотого миллиарда», став более комфортной, не приобрела вожделенной осмысленности. Коммунизм будет жив до тех пор, пока существует «но­вый человек», продукт атеистической веры. И здесь мало что меняет тот факт, что в экономическом плане советский эксперимент потерпел неуда­чу, а воспитанный им «новый человек» оказался агрессивным собственником и «экстатическим» потребителем. Коммунизм обрушил на унаследо­ванные верования шквал насилия, но довольно быстро сам превратился в религию, оброс обрядами и святыми местами. Он пожрал своих перво­начальных адептов после того, как те, ведомые новым мессианством, переступили через религиозные заповеди и моральные обязательства. Не­удивительно, что создателям мира, в котором была возможна лишь паро­дия на суд, не на что было опереться в час бессудной расправы над ними самими.

«Новый человек», воспитанный в СССР, не похож на бескорыстного, открытого миру субъекта, который грезился утопистам. Атеизм научил его не считаться с потусторонними упованиями, а революционная бдитель­ность излечила от моральных обязательств. Вытесненное трансцендент­ное если и входит в его жизнь, то не разом, а мучительно и постепенно. Он по привычке ищет искупления в профанном, но уже не совместными усилиями, а каждый для себя, для своей семьи, для своего клана. При этом он пренебрегает интересами других в масштабах, каких не допускает цивилизованное общество.

Этому человеку чужда универсальность и интернациональность перво­начального коммунистического проекта, в который верили в 1917 году Ленин и Троцкий. Этот проект отвергается потомками тех, кто совершил Октябрьскую революцию, более того, современной российской молоде­жи он непонятен. Куда сложнее оказалось расстаться со сталинским им­перским атеистическим проектом, возникшим на обломках идейного большевизма и пронизавшим собой всю ткань советского общества. Даже в брежневские времена, не говоря уже об эпохе Хрущева, на пол­ках книжных магазинов не скапливалось столько хвалебных, агиографи­ческих сочинений о Сталине, как в нынешней России. Как мы увидим ниже, их авторы противопоставляют его Ленину в качестве спасителя правосла­вия, веры отцов.

То, чего больше всего опасались авторы «возвращений из СССР» —- что в стране произойдет буржуазное перерождение, — случилось, но не так, как они это себе представляли. «Новый человек» отличается от носителя капитализма как религии тем, что, связывая свою идентичность с властью, которая перекодируется в деньги, он не становится законопослушным; напротив, он ставит закон на службу своим частным интересам.