Коммунизм как Религия — страница 8 из 28

Помпейские погреба были полны вина, женщины — распутны, ухожен- ны и бесплодны, мужчины — верочужды, ироничны и усталы. Все боги — эллинские, африканские и азиатские — были сбродом, оскотинившимся в своей демократической никчемности: безбожники и трусы, с лукавой ухмылкой делившие между собой жертвенные подношения и души. Весь этот город, лежавший, откинувшись навзничь, у ног Везувия, беззаботно заливался смехом» [13, 396—397].

Логика понятна: точно так же, как в свое время помпеяне, беззаботно веселится Европа в преддверии конца; она точно так же ухоженна и без- религиозна («безбожниками» греческий автор называет даже ее богов), хотя и продолжает по привычке соблюдать обряды. Настоящая вера пе­реместилась на родину революции, и именно атеизм является гарантией ее подлинности. После того как боги умерли, сохранилась лишь вера в демиургические способности самого человека. Благодаря новой оптике казавшееся естественным попадает в прин­ципиально иной контекст и внутри него проявляет свою ограниченность, искусственность и извращенность. У совершивших революционный хадж «попутчиков» появлялся внешний взгляд на собственную жизнь, особен­но ценный по причине ее тогдашней неустойчивости.

Если бы паломничество выполняло только терапевтическую функцию, в этом не было бы ничего плохого, но, к сожалению, пик культа «избран­ной родины» пришелся на апогей сталинских репрессий, жертвами кото­рых стали миллионы людей. И это со всей серьезностью ставит ряд мо­ральных вопросов, к которым я вернусь ниже.


Жак Деррида. «Возвращения из СССР»

В эссе «Back from Moscow, in the USSR» Жак Деррида выделил дискурсив­ные приемы, позволявшие превратить суждение об СССР в событие веры. Авторы «возвращений» оперировали теми же фактами, что и их оппонен­ты, но ставили их в иную перспективу, меняли оптику наблюдения, застав­ляя посмотреть на происходящее сквозь призму материалистического, революционного мессианства. «Возвращения из СССР» образуют, по Дер­рида, литературный корпус со своим ритмом, внутренним драматизмом, повторяющейся формальной структурой. Внутри него свидетельства при­знанных, авторитетных писателей приобретают особое влияние (часто за счет текстов более профессиональных, но менее влиятельных авторов).

Начиная анализ с книги французского литературоведа-компаративи- ста, в прошлом коммуниста Рене Этьембля «Убийство папаши» (он посе­тил СССР в 1934 году), Деррида отмечает три черты, характерные для всего жанра: во-первых, это стремление понять уникальный процесс в образцовой стране, во-вторых, осознание того, что «время этого экспе­римента предварительно и постижимо лишь в качестве такового» [8, 29— 30], в-третьих, путешествие в СССР подается не как поездка за границу, в чужую страну, а как парадоксальная поездка-возвращение «к себе», на «избранную родину». Все происходящее в Стране Советов переходно, временно, устремлено к будущему, знаки которого едва проступают в настоящем. Задача паломника — научиться читать эти знаки.

После посещения Мавзолея Ленина Этьембль записывает: «Разве это восхищение мертвым не лучше поклонения какому-то святому?» Хотя он с гордостью добавляет, что Москва — не Иерусалим, а Ленин — не свя­той, отношение французского коммуниста вполне религиозно: так, он завидует солдату, который несет караул у тела вождя, — ведь тот смотрит прямо в дорогое лицо [8, 30—31].

Деррида ставит задачей отделить «возвращения из СССР» от близких исторических жанров, рассказов о паломничествах, стихов об «утерянном рае», о посещении «старых и новых Иерусалимов, Афин, Римов», свидетельств о Французской революции. «Оригинальную историчность этих сочинений можно, как мне кажется, сравнить с рассказами о паломниче­стве, например в Иерусалим» [8, 31], с двумя, однако, существенными ограничениями: во-первых, в отличие от завершенной темпоральности Нового Завета, событие, на место которого приехал паломник, еще не состоялось, это «процесс в действии», и, во-вторых (и это главное), рево­люция претендует положить конец религии. Как раз в это время по при­казу Сталина в СССР разрушаются храмы, преследуются священники, подвергаются гонениям верующие.

В то же время не случайно, читая отрывки из «Убийства папаши», ос­нователь деконструкции обнаруживает в них, как и в других образцах этого жанра, «остаточный религиозный слой» [8, 32]. В чем в данном случае заключается религиозность? В том, что авторы «возвращений» претенду­ют рассказывать о чем-то совершенно другом, нежели поездка в конкрет­ную страну с определенной культурой (авторы самых знаменитых «возвра­щений», в том числе рассмотренных в этой книге, не владеют русским языком). Место поисков Грааля в коммунистической Мекке занимают по­иски всеобщего смысла, обнаружение человечества, говорящего на уни­версальном наречии, пробивающемся сквозь оболочку русского языка. Эти путешествия знаменуют собой конец путешествий, окончательное возвращение «к себе». «Само произведение, событие языка, дискурс сви­детельства, повествование о путешествии должны тут же раствориться в служении всеобщему» [8, 36].

В коммунизме Этьембль разочаровался после московских показатель­ных процессов; его, француза из католической семьи, кроме всего про­чего оттолкнул в них антисемитский подтекст (среди обвиняемых оказалось много евреев). Он подал заявление о выходе из партии, но от партийной конспиративности избавился не полностью: «Жид опубликовал свое “Воз­вращение из СССР”. Я согласился со многими упреками, которые я и сам делал во время поездки в 1934 году, не признаваясь в этом тем не менее [открыто] из-за нацистской опасности» [цит. по: 8, 43].

В модальности «бытия-в-становлении», «бытия-в-строительстве» [8, 50] выдержана и знаменитая книга Андре Жида, сыгравшая в жизни Дер­рида особую роль. Он прочитал ее в возрасте 15 лет, на пике увлечения творчеством писателя; именно «Возвращение из СССР» убедило будущего философа в «трагической неудаче советской революции» [8, 35]. Пове­ствование начинается на мифической ноте, с мифа о Деметре и царице Метанейре. Беспрецедентность опыта изначально соединяется с един­ственностью места его проведения: «там», в том месте, на «избранной родине», разыгрывается будущее «нас», всего человечества. СССР — это место, где утопия должна стать реальностью. «Новое пространство, — продолжает Деррида, — в котором движется письмо “возвращений”, яв­ляется пространством мифическим (аисторическим, in illo tempore) и эсхатологическим (Моисеевым и мессианским) в той самой мере, в какой оно еще должно возникнуть, подобно Земле Обетованной и будущему “избранной родины”» [8, 46].

И, поставив революции диагноз, Жид не вышел за пределы парадиг­мы «бытия-в-строительстве». «СССР “строится”... — цитирует “Возвраще­ние” Деррида, — кажется, само будущее рождается на глазах» [9, 522].

Тем самым диагноз как бы оказывается неокончательным, ему угрожают «родовые муки будущего», которые продолжаются и могут кончиться нео­жиданно — «лучезарный младенец» Демофоон все еще имеет шанс по­явиться на свет. К будущему обращен не только коммунистический опыт, но и сами путешествия в СССР, и упорядочивающие их тексты.

По-другому, но не менее явно революционная эсхатология дала о себе знать в «Московском дневнике» Вальтера Беньямина. В качестве основ­ного в этом автобиографическом тексте Деррида выделяет «феноменоло­гический мотив». Вместо того чтобы написать «портрет Москвы», Бенья­мин в письме Мартину Буберу объявляет, что через его текст заговорит сама вещь, так как в этом месте (в столице революции) в настоящий мо­мент (когда решается ее судьба) все наблюдаемое — уже теория. Други­ми словами, способ изложения должен соответствовать присутствию са­мой вещи, принимать форму ее самоописания, «находиться за пределами интерпретации, спекуляции, идеологии и т. д.» [8, 56—57]. Подобное за­ключение субъекта в скобки, воздержание от суждения, нейтрализация любой интерпретации возможны, замечает Деррида, исключительно бла­годаря «настоящему моменту» в Москве, благодаря событию революции и особой (парадоксальной: будущее-в-настоящем) темпоральной струк­туре этого события. Такова, выражаясь религиозным языком, «благодать текущего момента» [8, 58]. Столица мировой революции может быть опи­сана только чисто экспрессивным, неинструментальным языком; таков результат уникальности «настоящего момента» в месте, отмеченном мате­риалистической благодатью. «...С помощью происходящего в Москве, — подытоживает Деррида логику Беньямина, — можно восстановить перво­начальный опыт языка, подобие искупления первородного греха» [8, 62]. Хотя воплотить столь амбициозный проект немецкий автор не сумел, со­бытие обещания важно само по себе, должно быть сохранено как таковое. Обещание похоже на коммунизм в том смысле, что он также был и остал­ся призрачным, завещанным грядущему, отличным от любой полноты при­сутствия [7, 133].

Наследием марксизма, в глазах основателя деконструкции, является прежде всего «мессианство без религии», идея справедливости, отличная от права и даже от прав человека. В спасении этого момента от «кошма­ра советской бюрократии», от «сталинизма в прошлом» и «неосталиниз­ма в настоящем» Деррида с самого начала видел свою задачу как фило­софа: «Как раз такой и была естественная среда, в которой возникло то, что мы называем деконструкцией, — и понять что-либо в сегодняшней деконструкции, особенно в той, что существует во Франции, совершенно невозможно, если не учитывать это историческое переплетение» [7, 30].

Деррида впервые приехал в Москву зимой 1990 года, в разгар пере­стройки и связанного с ней окончательного, как он полагал, завершения жанра «возвращений из СССР» (о том, что самому СССР оставалось про­существовать менее двух лет, тогда мало кто догадывался). Подвергая анализу тексты Этьембля, Жида и Беньямина, он хотел объяснить, поче­му невозможно его собственное «возвращение», что мешает «просто рас­сказать» о поездке на родину социализма. Собственные впечатления Дер­рида наметил пунктиром, как бы спрятав их среди отрывков из текстов о паломничествах в Мекку революции. Он отказался от состязания с авто­рами «возвращений» в постижении смысла Октябрьской революции, счи­тая его изначально множественным, распыленным на фрагменты, не под­водимым под единый знаменатель.