élas! – в темноте. И если ты считаешь их грязными, они станут грязными – грязными, потому что ты не отдашься им, потому что будешь брезговать своей и его плотью. Но вы ведь можете сделать из вашей встречи что угодно, не обязательно грязь; вы можете дать друг другу нечто, что сделает вас лучше – навсегда, если тебе не будет стыдно, если ты не будешь осторожничать.
Он помолчал, рассматривая меня, затем уставился в свою рюмку.
– Ты уже так долго осторожничал, – сказал он другим тоном, – и закончишь в ловушке своего собственного грязного тела – на веки веков, как я.
Он допил свой коньяк и слегка звякнул рюмкой о стойку, привлекая внимание мадам Клотильды.
Она тут же подошла, сияя, и в тот же момент Гийом осмелился улыбнуться рыжеволосому. Мадам Клотильда наполнила рюмку Жака и вопросительно посмотрела на меня, задержав бутылку над недопитым коньяком. Я колебался.
– Et pourquoi pas?[65] – спросила она с улыбкой.
Я допил залпом, и она снова налила. Затем она бросила длившийся не более сотой секунды взгляд на Гийома, кричавшего:
– Et le rouquin là?[66] Что будет пить рыжий?
Мадам Клотильда повернула голову, как актриса, готовящаяся произнести последние, предельно лаконичные строки утомительного, но потрясающего монолога.
– On t'offre, Pierre,[67] – промолвила она величественно. – Чего пожелаешь?
Она едва коснулась стоящей над баром бутылки самого дорогого коньяка в заведении.
– Je prendrai un petit cognac,[68] – промямлил означенный Пьер после паузы и, как ни странно, покраснел, что – в свете бледного восходящего солнца – сделало его похожим на только что павшего ангела.
Мадам Клотильда налила ему рюмку и, прекрасно разрешив таким образом напряжение, сопровождающее медлительный рассвет, поставила бутылку обратно на полку и вернулась к кассе. Теперь она пребывала за кулисами, где приходила в себя, допивая остаток шампанского. Она вздохнула, отпила из бокала и удовлетворённо посмотрела в медленно светлеющее утро.
– Je m'excuse un instant, madame,[69] – шепнул ей Гийом и прошёл у нас за спиной, направляясь к рыжему.
Я улыбнулся:
– Это то, о чём папа никогда не говорил мне.
– Чей-нибудь папа, – сказал Жак, – твой или мой, должен был нам сказать, что не так уж много людей умерло от любви. Но сколько погибло и сколько погибает каждую минуту – и в каких невероятных местах! – оттого, что им её не хватает… А вот и твой малыш. Sois sage. Sois chic.[70]
Он немного отошёл и заговорил со стоявшим рядом юношей.
Тут действительно подошёл мой малыш. В потоке солнечных лучей его лицо светилось, волосы взлетали, а глаза чудесно мерцали, как утренние звёзды.
– Нехорошо, что я ушёл так надолго, – сказал он. – Надеюсь, ты не слишком скучал.
– Уж ты, конечно, совсем не скучал. Ты похож сейчас на пятилетнего мальчика, проснувшегося в утро Рождества.
Это сравнение пришлось ему по душе и даже польстило ему, что явствовало из того, как он шутливо прикусил губу.
– Уверен, что это не так, – сказал он. – Я всегда бывал разочарован в рождественское утро.
– Ну, я имел в виду самое раннее утро – до того, как ты увидел, что там лежит под ёлкой.
Но его взгляд придал моим словам double sens,[71] и мы оба расхохотались.
– Ты голоден? – спросил он.
– Наверно, был бы голоден, если бы был живым и трезвым. Не знаю. А ты?
– Думаю, нам надо поесть, – сказал он без всякой убеждённости в голосе, и мы снова расхохотались.
– Ладно, – сказал я. – Что будем есть?
– Не знаю, могу ли я осмелиться рекомендовать белое вино и устриц, – ответил Джованни, – но это действительно лучше всего после такой ночи.
– Хорошо, давай попробуем, пока мы ещё можем дойти до зала.
Я взглянул через его плечо на Гийома и рыжеволосого. Было похоже, что они нашли тему для разговора, хотя я не мог представить себе какую. А Жак был глубоко увлечён общением с высоким пареньком, очень молодым и веснушчатым, одетым в чёрный свитер с высоким воротом под горло, отчего он казался ещё бледнее и тоньше, чем был на самом деле. Он стоял у игрального автомата, когда мы вошли, и звали его, как оказалось, Ив.
– А они будут есть сейчас? – спросил я Джованни.
– Может, не сейчас, но рано или поздно будут. Все очень голодны.
Я отнёс это замечание больше на счёт юношей, чем наших приятелей, и мы перешли в зал, уже опустевший. Официанта не было видно.
– Мадам Клотильда, – крикнул Джованни, – on mange ici, non?[72]
Этот крик вызвал ответный крик мадам Клотильды, а также появление официанта, чей пиджак вблизи оказался менее белоснежным, чем выглядел издали. Это официально известило Жака и Гийома о нашем присутствии в обеденном зале и должно было решительно подогреть тигриную страстность во взоре юношей, с которыми они разговаривали.
– Мы быстро поедим и уйдём, – сказал Джованни. – Мне всё-таки на работу сегодня вечером.
– Вы здесь познакомились с Гийомом? – спросил я его.
Он поморщился, опустив глаза.
– Нет. Это долгая история, – ответил он и ухмыльнулся. – Нет, не здесь. Я встретил его, – начал он и засмеялся, – в кино.
Мы оба рассмеялись.
– C'était un film du far west, avec Gary Cooper.[73] Это тоже показалось безумно смешным, и мы заливались от смеха, пока официант не принёс бутылку белого вина.
– Так вот, – продолжал Джованни с увлажнёнными от смеха глазами, потягивая вино, – после того как раздался последний выстрел и зазвучала бравурная музыка, венчая триумф добродетели, в проходе между рядами я натолкнулся на Гийома, извинился и пошёл в фойе. Тут он догнал меня и начал длинную историю о том, что оставил свой шарф на моём сиденье, поскольку, как выяснилось, он сидел позади меня, понимаешь ли, положив пальто и шарф на спинку сиденья перед собой, и когда я сел, то потянул его шарф под себя. Ну, я ответил, что не работаю в кинотеатре, и доходчиво пояснил, что он может сделать со своим шарфом. Но я не рассердился по-настоящему, потому что он был мне смешон. Тогда он сказал, что все, кто работает в кино, воры, и он уверен, что шарф не вернут, потому что он им приглянулся, и это была очень дорогая вещь и к тому же подарок от мамочки… О, такой сцены, уверяю тебя, никогда не сыграть даже Грете Гарбо. Так что мне пришлось вернуться в зал, но шарфа, конечно, не было, и, когда я сообщил ему об этом, казалось, что он упадёт замертво прямо там, в фойе. А к тому времени, понимаешь, все уже были уверены, что мы пришли вместе, и я уже не знал, ударить его или броситься на тех, кто глазел на нас. Но он-то был одет с иголочки, а я совсем наоборот, и я решил, что нам лучше убраться из этого фойе. Мы подошли к кафе и сели за столик на террасе. И когда он наконец превозмог своё горе по поводу шарфа и того, что скажет мамочка, когда узнает об этом, и так далее и тому подобное, он пригласил меня поужинать с ним. Конечно, я отказался. К тому времени он уже сидел у меня в печёнках, но единственным способом предотвратить новую сцену прямо там, на террасе, было пообещать поужинать с ним через несколько дней. Я не собирался идти, – сказал он со смущённой улыбкой, – но, когда подошёл назначенный день, я не ел уже довольно долго и был страшно голоден.
Он посмотрел на меня, и я вновь увидел в его лице то, что не раз проскальзывало за эти часы: под красотой и бравадой угадывался страх и жгучее желание нравиться, и было это так невыносимо трогательно, что я с ужасом почувствовал желание потянуться к нему и приласкать.
Принесли устрицы, и мы начали есть. Джованни сидел в луче солнца, и по его чёрной шевелюре гуляли золотые блики от вина и блекло-перламутровые от устриц.
– Так вот, – сказал он, покривив рот, – ужин был, конечно, кошмарным, поскольку он прекрасно может устраивать сцены и у себя дома. Но к тому времени я уже знал, что он владелец бара и что у него французское гражданство. А у меня его не было, как не было ни работы, ни carte de travail.[74] И я знал, что он может мне очень пригодиться, если только я найду способ сделать так, чтобы он меня не лапал. Мне не удалось, надо признаться, – сказал он, взглянув на меня, – остаться вовсе нетронутым, поскольку у него больше рук, чем щупалец у осьминога, и нет никакого чувства собственного достоинства, но, – заключил он мрачно, отбрасывая очередную раковину и наполняя наши бокалы, – теперь у меня есть и carte de travail, и работа. Это хорошо и для него, – сказал он с улыбкой, – поскольку с моим появлением, кажется, дела пошли лучше. По этой причине он оставляет меня, в основном, в покое.
Он посмотрел в направлении бара.
– На самом деле он совсем не мужчина, – сказал он с горечью и смущением, одновременно ребячливо и по-взрослому устало. – Я не знаю, кто он, но он мерзкий. Всё-таки у меня останется carte de travail. Насчёт работы – это другой вопрос, но, – он постучал рукой по дереву, – уже три недели прошло, и пока всё в порядке.
– Но ты ждёшь неприятностей? – спросил я.
– Ну конечно, – ответил он, бросив на меня быстрый испуганный взгляд, будто сомневался, понял ли я хоть слово из того, что он рассказывал, – скоро нас ждёт какая-то маленькая неприятность. Не сразу, разумеется, – это не его стиль. Но он придумает что-нибудь, чтобы на меня рассердиться.
Мы сидели какое-то время в молчании и курили, окружённые пустыми устричными раковинами, допивая вино. Внезапно я почувствовал, что очень устал. Я взглянул через стекло на узкую улицу, на странный, кривой угол, где мы сидели, уже залитый солнцем и наполненный людьми – людьми, которых я никогда не пойму. Мне вдруг до боли захотелось домой – нет, не в отель на одной из парижских улиц, где консьержка с неоплаченным счётом в руках загородит мне путь, но домой – туда, за океан, к тем вещам и людям, что знакомы мне и понятны; к тем вещам, в те места, к тем людям, которых