Комната Джованни — страница 19 из 29

– Еще одна вещь… не представляю, когда найду новую работу. А у нас почти нет денег. У тебя что-нибудь есть? Ты получил сегодня деньги из Нью-Йорка?

– Нет, не получил, – спокойно ответил я, – но в кармане кое-что найдется. – Я извлек всю наличность и положил на стол. – Около четырех тысяч франков.

– А у меня… – Джованни стал рыться в карманах, и от волнения вывалил на пол все деньги – бумажные и мелочь. Пожал плечами и одарил меня своей милой, беспомощной и трогательной улыбкой. – Je m’excuse[104]. Я немного не в себе. – Опустившись на четвереньки, он подобрал деньги и положил на стол рядом с моими. Три тысячи франков в купюрах мы отложили на потом. Остаток составил около девяти тысяч франков.

– Негусто, – мрачно заметил Джованни. – Но завтра голодными не останемся.

Мне совсем не хотелось, чтобы он волновался. Его красивому лицу не шло озабоченное выражение.

– Завтра опять напишу отцу, – обещал я. – Привру малость чего-нибудь такого, чему он поверит, и заставлю раскошелиться. – Меня словно магнитом тянуло к Джованни, и, положив руки на его плечи, я заставил себя заглянуть другу в глаза. В моей улыбке соединились Иуда и Спаситель. – Ничего не бойся и ни о чем не тревожься, – сказал я.

Оказавшись в опасной близости от Джованни, я почувствовал острое желание оградить его от надвигающегося ужаса, и тогда принятое мной решение – в очередной раз! – выскользнуло из рук. И отец, и Гелла разом перестали существовать. Единственной реальностью осталось мучительное ощущение того, что я неудержимо лечу в пропасть и другой реальности для меня нет.


Этой ночью время неумолимо движется вперед, с каждой секундой сердце все сильнее колотится в груди, и я знаю: что бы я ни делал, боль накроет меня в этом доме – такая же острая и неумолимая, как тот огромный нож, который поджидает сейчас Джованни. А мои палачи здесь, они слоняются со мной по дому, стирают, упаковывают вещи, пьют из моей бутылки. Они повсюду следуют за мной. Стены, окна, зеркала, вода, сама ночь за окном – и в них тоже они. Я могу кричать, как может кричать Джованни, лежащий сейчас в камере. Но никто нас не услышит. Могу попытаться оправдаться. И Джованни тоже может. Могу просить прощения, если только смогу назвать свое преступление и если где-то существует что-то или кто-то, в чьей власти даровать прощение.

Но нет. Помочь мне невозможно, ибо я не способен почувствовать свою вину. С утратой невинности пропадает и чувство вины.

Мне все равно, как это будет выглядеть, но должен признаться: я любил его. Не думаю, что такое может когда-нибудь повториться. Это могло бы послужить утешением, если б я не знал, что Джованни принесет утешение (если он сможет тогда что-то чувствовать) только падение ножа гильотины.

Я продолжаю ходить по дому – взад и вперед, вверх и вниз и думаю о тюрьме. Помнится, давно, еще до встречи с Джованни, я познакомился в доме Жака с человеком, прославившимся тем, что полжизни он провел в тюрьме. Об этом он написал книгу, которая не понравилась тюремному начальству, зато получила литературную премию. Однако жизнь этого человека была кончена. Он часто повторял, что жизнь в тюрьме подобна небытию, поэтому смертный приговор – единственный акт милосердия, какой только можно ждать от суда. Я тогда еще подумал, что он так и не вышел из тюрьмы. Только тюрьма была для него реальностью – ни о чем другом он не мог говорить. Все его действия – даже когда он прикуривал – совершались как бы тайком, а взгляд словно всегда упирался в стену. Цвет его лица вызывал в памяти темноту и сырость, и, казалось, если его разрезать, внутри он будет подобен грибу. С какой-то сладострастной ностальгией он описывал нам в деталях зарешеченные окна, двери на засовах, глазки, охранников в дальних концах коридоров, стоящих под лампочками. В трехэтажной тюрьме все было грязно-серого цвета – холодное и темное, кроме тех освещенных пятачков, где стоят дежурные. Здесь все помнит о том, как по железным дверям камер охранники молотили кулаками, и этот глухой, подобный барабанной дроби стук мог начаться в любой момент, и в каждый момент можно сойти с ума. Охранники, переговариваясь, ходят по коридорам, и этот глухой стук разносится повсюду. На них черная одежда, в руках винтовки, они всегда охвачены страхом и боятся проявить доброту. А на первом этаже – в просторном, холодном центре тюрьмы – вечно царит суета: «особо приближенные» заключенные возят на тележках отходы и заискивают перед охранниками, получая за это дозволение на сигареты, алкоголь и секс. Но вот на тюрьму опускается ночь, и отовсюду слышится невнятный шепот: каким-то образом стало известно, что с рассветом на тюремном дворе свершится казнь. Рано утром, когда в коридорах «особо приближенные» еще не катят огромные баки с тюремной баландой, трое мужчин в черном бесшумно пройдут по коридору, и один из них отопрет камеру. Там они схватят несчастного и потащат по коридору – сначала к священнику, а затем к двери, которая откроется для него одного, и он, возможно, мельком увидит, как занимается день, до того, как его швырнут на плаху и нож упадет на его шею.

Хотел бы я знать размеры камеры Джованни – больше она нашей клетушки или нет? Знаю, что холоднее. И еще – один он в камере или их двое, трое? Что он там делает – играет в карты или курит, пишет письмо – хотя кому писать? – или слоняется по камере? Знает ли, что это утро станет последним в его жизни? (Заключенному обычно этого не говорят, адвокат осведомлен, но сообщает это только родным или друзьям, а заключенному – ни слова.) Может, ему все равно. Но как бы то ни было – знает он, волнуется или нет, но от страха никуда не деться. И даже если в камере есть еще люди, он все равно одинок. Я представляю, как он стоит спиной ко мне у окна камеры. Оттуда ему видно разве что противоположное крыло тюрьмы, но, если встать на цыпочки, можно увидеть за высоким забором небольшой отрезок улицы. Я не знаю, состригли ему волосы или нет, – надеюсь, что состригли. Не знаю, побрит ли он. Множество вопросов интимного порядка не дают мне покоя. Меня волнует, например, смог ли он помыться, накормили его сегодня или нет, не потеет ли он. Занимался ли любовью в тюрьме? От этой мысли меня бросает в дрожь, встряхивает, как высохший в пустыне труп, и я понимаю, что от души желаю Джованни провести эту ночь в чьих-нибудь объятиях. Я хочу, чтоб и со мной кто-нибудь был. Но с кем бы я ни занимался в эту ночь любовью, все равно это был бы Джованни.


Когда Джованни потерял работу, мы долгое время находились в подвешенном состоянии, словно обреченные на гибель альпинисты, которых удерживает над пропастью одна веревка, да и та трещит. Я так ничего и не написал отцу, откладывая это со дня на день. Такой поступок был слишком ответственным. Я знал, какую ложь преподнести отцу, чтобы он на нее клюнул, только не был уверен, ложь ли это на самом деле. Мы целыми днями торчали в комнате, и Джованни стал опять работать над ее усовершенствованием. Ему в голову пришла странная мысль утопить в стене книжные полки, для этого он принялся долбить стену и, дойдя до кирпичей, стал их отбивать. Работа была тяжелая и бессмысленная, но у меня не хватало решимости его остановить. Ведь Джованни делал это для меня, доказывая свою любовь. Он хотел, чтобы я остался с ним в этой комнате. Может, он стремился раздвинуть давящие на нас стены и в то же время их сохранить.

Теперь я вижу всю красоту тех дней, хотя тогда они были пыткой. Казалось, Джованни тянет меня за собой на дно. Работу найти он не мог, да особенно и не искал – еще не зажили душевные раны, а чужие глаза разъедали их, словно соль. Он не мог подолгу находиться вдалеке от меня. Я единственный на этой зеленой, холодной, забытой богом земле любил его. Знал, как он говорит и как молчит, знал тепло его объятий и не держал за пазухой нож. На мне лежал груз его спасения, и этот груз был мне не по плечу.

А деньги тем временем таяли на глазах, они просто утекали. Джованни, стараясь скрыть звучащий в голосе страх, каждое утро задавал мне один и тот же вопрос: «Ты сегодня пойдешь на почту?»

– Естественно, – отвечал я.

– Думаешь, сегодня придут деньги?

– Не знаю.

– Что они там делают в Нью-Йорке с твоими деньгами?

И все же в агентство я не пошел, а отправился к Жаку и снова занял десять тысяч франков. Ему я сказал, что сейчас у нас с Джованни трудные времена, но скоро они закончатся.

– Очень любезно с его стороны, – сказал Джованни.

– Иногда он может быть действительно милым. – Мы сидели в открытом кафе неподалеку от «Одеона». Я смотрел на Джованни, и вдруг мне пришла в голову мысль, как было бы хорошо передать Жаку заботу о нем.

– О чем ты думаешь? – спросил Джованни.

В первый момент мне стало страшно, а потом стыдно.

– Да вот думаю, хорошо бы уехать из Парижа куда-нибудь подальше, – сказал я.

– А куда бы ты хотел?

– Даже не знаю. Куда угодно. Меня тошнит от этого города, – сказал я с неожиданной для нас обоих яростью. – Я устал от этой груды старых камней и самодовольных парижан. Все, за что здесь берешься, рассыпается у тебя в руках.

– Да, это так, – согласился серьезно Джованни. Он напряженно следил за мной. Я заставил себя улыбнуться ему.

– А ты разве не хочешь ненадолго уехать отсюда? – спросил я.

Джованни шутливо поднял руки вверх, ладонями ко мне, словно сдавался.

– С тобой хоть на край света. Я не так страстно отношусь к Парижу, как ты. Он мне никогда особенно не нравился.

– А что, если поехать в деревню, – предложил я, особенно не задумываясь о том, что говорю. – Или в Испанию.

– Вижу, ты соскучился по своей девушке, – проговорил Джованни насмешливо.

Я испытывал чувство вины и раздражения, меня переполняли любовь и боль. Хотелось избить его и одновременно заключить в объятия.

– Особенных причин ехать в Испанию нет, – угрюмо проговорил я. – Просто хотелось побывать там, вот и все. Париж – очень дорогой город.

– Что ж, – весело отозвался Джованни, – поедем в Испанию. Может, она напомнит мне Италию.