Фрэнк смотрит на отворенную дверь в кухню, в проеме которой стоят его дочери.
– Что тут у вас, все в порядке? – спрашивает Адриенна.
Фрэнк швыряет свой стакан с вином на пол, стакан, звякнув, разбивается вдребезги.
– Чтобы духу вашего здесь не было, сучки желтомордые! Ясно? Чтобы духу вашего здесь не было! Другие на вашем месте промышляли бы на панели, лишь бы выручить брата из тюрьмы, а они задарма стелются под эту кодлу с книжечкой под мышечкой, которая только на то и способна, что принюхиваться к ним. Пошли спать! Чтобы духу вашего здесь не было!
Джозеф смотрит на Адриенну и Шейлу. Он вдруг видит нечто очень странное, нечто такое, что ему и в голову раньше не приходило: он видит, что Адриенна любит отца трудной любовью. Она знает, что ему больно. И успокоила бы его боль, если б могла, если б знала как. Она все бы отдала, лишь бы знать, лишь бы успокоить его. Она и не подозревает, что Фрэнк видит в ней ее мать.
Не проговорив ни слова, Адриенна опускает глаза и уходит, и Шейла идет следом за ней.
Наступает тишина – она огромна, она все ширится, ширится. Фрэнк закрывает лицо руками. И тогда Джозеф понимает, что Фрэнк любит своих дочерей.
Фрэнк сидит молча. Его слезы капают на стол, стекая с ладоней, закрывающих ему лицо. Джозеф не сводит с него глаз. Слезы бегут с ладоней Фрэнка на запястья и капают с невыносимым, легким, легчайшим стуком на стол. Джозеф не знает, что сказать Фрэнку, и все же говорит:
– Сейчас не время плакать, старик. – И допивает пиво. Смотрит на Фрэнка. – Ну как, успокоился?
Фрэнк наконец отвечает ему:
– Да. Успокоился.
Джозеф говорит:
– Ложись спать, старик. Нам завтра вставать ни свет ни заря. Вечером я тебе позвоню. Ты меня понял?
– Да, – говорит Фрэнк. – Понял.
Когда Фонни узнает, что судебный процесс отложен и почему он отложен, узнает, какое действие может оказать несчастье, случившееся с Викторией, на то, что случилось с ним самим, – говорю ему об этом я, – в нем происходит нечто очень странное, нечто просто удивительное. Он не то что теряет надежду, он перестает цепляться за нее.
– Ну что ж, ладно. – Вот все, что он говорит.
Я будто впервые вижу его широкие скулы, и это, наверно, так и есть, потому что он сильно похудел. Фонни смотрит на меня, смотрит мне в душу. Глаза у него огромные, глубокие, черные-пречерные. Мне становится и легко, и страшно. Он сдвинулся с мертвой точки, он отошел – недалеко, но все-таки отошел куда-то. Он там, где меня нет.
И он спрашивает, устремляя на меня тяжелый взгляд своих огромных глаз:
– Как ты?
– Ничего. Нормально.
– А ребенок?
– И ребенок хорошо.
Он широко улыбается. Меня это всегда пугает, потому что я не перестаю замечать у него дырку на месте выбитого зуба.
– Ну что ж, я тоже нормально. Не горюй. Скоро я вернусь. Вернусь домой, к тебе. Я хочу обнять тебя. И чтобы ты меня обнимала. Мне надо обнять нашего ребенка. И верь! Так обязательно будет!
Он снова улыбается, и все дрожит у меня внутри. Любовь, любовь моя!
– Не бойся. Я вернусь домой.
Снова улыбка, он встает и поднимает кулак, приветствуя меня. Он смотрит мне в глаза, смотрит пристально, и я впервые вижу, что у человека может быть такой взгляд. Он слегка дотрагивается до груди, наклоняется и целует стекло, и я целую стекло.
Теперь Фонни знает, почему его держат здесь, знает, почему он сидит за решеткой. Теперь он посмел оглядеться по сторонам. Его держат здесь не за какое-то преступление. Он всегда это знал и теперь знает, но к его знанию прибавилось что-то новое. За столом, в душевой, спускаясь и поднимаясь по лестнице, вечерами, до того, как их всех опять посадят под замок, он разглядывает тех, кто рядом с ним, прислушивается. А что они натворили? Да не так уж много. Кто много всего творит, те властны посадить в тюрьму вот этих людей и держать их за решеткой. А убийцы, насильники творят свои дела на воле. И воры, извращенцы, студенты колледжей с портфельчиками под мышкой – все, все, все заняты своим важным делом. Палачи заняты своим делом. Епископы, священники, проповедники – все заняты своим делом. Государственные мужи – ну, у этих дел сверх головы. А эти пленники – потаенная цена за потаенный и безжалостный террор: праведники должны держать неправедных на примете. Если ты творишь свои дела на воле, значит, у тебя и власть и необходимость повелевать неправедными. Но это, думает Фонни, палка о двух концах. Ты либо с ними, либо против них… Ладно! Я все понял. Собаки! Не удастся вам меня вздернуть!
Я приношу ему книги, и он читает. Мы ухитрились переправить ему бумагу, и он рисует. Теперь, зная, где он и что он, Фонни начинает понемногу разговаривать с другими заключенными, начинает, так сказать, чувствовать себя как дома. Он понимает, что тут с ним все может случиться. Но, поняв это, он уже не поворачивается спиной к здешней жизни. Ей надо посмотреть прямо в лицо, может, даже подразнить ее, пошутить с ней, быть посмелее.
Фонни перевели в одиночку за то, что он дал отпор насилию. Он лишился еще одного зуба, и ему чуть не выбили глаз. В нем растет ожесточение, он уже не тот, что был, слезы застывают у него в самом нутре. Но он совершил прыжок с вышки отчаяния. Он борется за жизнь. Он видит перед собой личико своего ребенка, у него назначено свидание с ним, и вот, сидя по горло в дерьме, в зловонии, исходя по́том, он клянется, что придет на эту встречу тогда же, когда придет и ребенок.
Хэйуорд добился разрешения о выдаче Фонни на поруки. Но сумма залога велика. И тут приходит лето.
В тот день, который я никогда не забуду, Педросито отвез меня из испанского ресторана домой, и я с трудом, с трудом, с трудом добралась до своей комнаты и села в кресло.
Ребенок вел себя беспокойно, и мне было страшно. Сроки мои почти наступили. Я чувствовала такую усталость, что впору умереть. Фонни сидел в одиночке, и я давно с ним не виделась. А сегодня свидание состоялось. Он был такой тощий, весь в синяках, что я чуть не закричала, увидев его. Да, где кричать, кто услышит? И такой же вопрос был в огромных, раскосых черных глазах Фонни – глазах, горящих сейчас, как у пророка. Но когда он улыбнулся, я будто увидела его – увидела, какой он, мой любимый.
– Придется нам наращивать мясо на твои косточки, – сказала я. – Господи! Смилуйся над нами!
– Громче говори. Он тебя не слышит. – Но сказал он это с улыбкой.
– Мы собрали почти все деньги на залог.
– Я так и думал.
Мы сидели и только смотрели друг на друга. Мы любились сквозь это стекло, сквозь камень, сквозь сталь.
– Слушай! Я скоро выйду отсюда. Я вернусь домой, потому что сейчас мне будет радостно вернуться. Ты меня поняла?
Я смотрела ему в глаза.
– Да, – сказала я.
– Теперь я ремесленник, – сказал он. – Как тот малый, который сколачивает… столы. Слово «художник» какое-то нехорошее. Оно всегда было мне не по душе. Пес его знает, какой в нем смысл. Я работаю из нутра, руками работаю. И теперь я знаю, что к чему. Кажется, по-настоящему понял. Даже если не осилю. Но нет, этому не бывать. Теперь не бывать.
Он очень далеко от меня. Он со мной, но где-то очень далеко. И так будет всегда.
– Куда ты меня ни поведешь, я всюду за тобой пойду, – сказала я.
Он рассмеялся.
– Ах ты, детка, детка моя! Я люблю тебя. Подожди, я сколочу нам стол, и много-много людей сядут за него и будут есть досыта долгие-долгие годы.
Сидя в кресле, я смотрела в окно на мерзость и убожество улиц. Что здесь случилось? Она проклята, эта страна.
И нет среди них ни одного праведного?
Нет ни одного.
Ребенок толкнул меня, но совсем не так, как раньше, и я поняла, что время мое наступает. Помню, посмотрела на часы. Без двадцати восемь. Я была одна дома, но знала, что скоро кто-нибудь отворит дверь и войдет. Ребенок опять толкнулся, у меня перехватило дыхание, я чуть не вскрикнула, и тут зазвонил телефон.
Я с трудом, с трудом прошла через всю комнату и взяла трубку.
– Слушаю?
– Тиш?.. Это Адриенна.
– Здравствуй, Адриенна.
– Тиш… ты не видела моего отца? Он не у вас?
Ее голос чуть не свалил меня с ног. Я никогда не слышала, чтобы в человеческом голосе слышался такой ужас.
– Нет. А почему ты спрашиваешь?
– Когда ты его видела?
– Да я… я его не видела. Я знаю, что он виделся с Джозефом. А сама я его не видела.
Адриенна заплакала. По телефону ее плач звучал страшно.
– Адриенна! Что случилось? Что случилось?
И я помню, все в эту минуту замерло на месте. Остановилось солнце, остановилась земля, небо насторожилось, глядя вниз, и я прижала руку к сердцу, чтобы оно опять начало биться.
– Адриенна! Адриенна!
– Тиш… третьего дня папу выгнали с работы, говорят, что за кражи, и пригрозили тюрьмой, а он совсем пал духом из-за Фонни и вообще, пришел домой пьяный, проклинал всех и вся, потом ушел, и с тех пор его никто не видел. Тиш… ты, может, знаешь, где мой отец сейчас?
– Адриенна, милая! Я не знаю. Богом клянусь, не знаю! Я его не видела.
– Тиш… ты меня не любишь, но…
– Адриенна, мы с тобой немножко повздорили, но это ничего. Это нормально. Это не значит, что я плохо к тебе отношусь. Мне и в голову не придет делать что-нибудь во вред тебе. Ты же сестра Фонни. Раз я его люблю, мне и тебя надо любить, Адриенна…
– Тиш… Увидишь его, позвони мне.
– Да. Да. Да, непременно!
– Прошу тебя, позвони! Мне страшно, – совсем другим голосом, тихо проговорила Адриенна и повесила трубку.
И я тоже повесила трубку, в дверях повернулся ключ, вошла мама.
– Тиш, что с тобой?
Я добралась до кресла и села.
– Звонила Адриенна. Она разыскивает Фрэнка. Говорит, что его выгнали с работы и что он совсем пал духом. Адриенна, бедняжка, сама не своя. Мама… – И мы впились друг другу в глаза. Лицо моей матери было неподвижно, как небо. – Папа виделся с ним?
– Я не знаю. Фрэнк к нам не заходил.
Она бросила сумку на телевизор, подошла и положила мне руку на лоб.