Комната — страница 39 из 45


Его руки были напряжены, а кулаки сжаты. Потом он расслабился, только на ладонях остались следы ногтей. Он медленно отодрал пальцы от липкой, покрытой слизью кожи, уронив все еще скрюченные, будто пара мертвых пауков, руки на одеяло, и почил в серости.

Или завис в том, откуда пришло бы успокоение. Он лежал без движения на своей койке, едва осознавая себя, тупую боль, идущую от челюсти к уху, боль в груди, в суставах и мышцах, мокроту на руках и липкую сущность на бедре. Он ощущал себя обнаженным и уязвимым.

Ему хотелось свернуться в клубок и закатиться в безопасный уголок, найти хоть какую-то защиту, но он был неспособен превратить мысль в действие. Чем больше он осознавал свою уязвимость, тем сильней ему хотелось хоть как-то защититься, спрятать голову между колен или под подушку. Он отчаянно желал найти какое-нибудь укрытие, где можно было бы спрятаться, но его тело по-прежнему отказывалось двигаться. Его голова орала БЕГИ, БЕГИ, БЕГИ и найди укрытие. ПРЯЧЬСЯ. ПРЯЧЬСЯ. Его мысли молотами раскалывали голову изнутри, двигайся, двигайся, но он так и лежал без движения, подвешенный в серости, а разум вопил и завывал, требуя движения, но он мог лишь крепче стискивать челюсти в ответ на этот угрожающий шум в голове, пока неумолимое напряжение само не нашло выход, и он со стоном шевельнулся, всхлипнул, медленно подтягивая колени к груди, устраивая поудобней пульсирующую голову. Обхватив колени мокрыми, липкими руками, он начал тихонько раскачиваться. Из его глаз текли слезы, из горла доносились всхлипы, а он укачивал сам себя в койке, и слезы мягко стекали по щекам, попадая ему в рот. Ритм, с которым он раскачивался, ласкающие его лицо слезы медленно затемняли серость, а потом свет и вовсе погас, и он погрузился в сон. Неглубокий, темный сон. Капитуляция перед усталостью. Потеря сознания и уход от света. Не столь глубоко, чтобы уйти от завихрений на поверхности, но достаточной глубины, чтобы почувствовать давление со дна. Чем или кем бы он ни являлся в этот момент, его стремлением было найти ту точку, в которой наружное и внутреннее давления уравниваются и становятся константой. Отыскать ту маленькую нишу, где начинается невесомость, где не чувствуется никакого давления, где тебя не разрывает в противоположных направлениях, где не нужно напрягаться в попытках найти безболезненный баланс, где вся его сущность зависла бы между двумя сокрушающими и разрывающими потоками, где бы не существовало никакого давления. Туда, где не было бы света. Где не существует время. Где нет нужды или желания. Где нет черноты. Туда, где не существует ничего, где нет даже пустоты. Но чем сильнее он стремился туда, тем быстрее удалялось это место. Чем больше он сопротивлялся этим давлениям, тем надежнее становился их пленником, тем сильней запутывался между ними, тем неудержимее его тянуло в противоположных направлениях, лишая его подвижности. И чем яростнее боролся он за движение, хоть какое-то движение, тем более неподвижным он становился и тем болезненней делалось его существование.

Он отчаянно пытался уйти глубже в темноту сна, хоть какого-то, пусть даже это был бы смертельный сон или какая-то форма небытия, однако даже в полубреду полусна он пребывал в сознании, на своей койке, и отчаянно старался уснуть. Если бы он мог найти способ доказать себе, что время прошло, и не важно, что прошло всего лишь несколько минут, он мог бы сказать себе, что неплохо поспал, и, возможно, кто знает, почувствовал бы себя отдохнувшим. Но никакой возможности понять, что время прошло, не было. Даже если бы он мог открыть глаза, он бы не увидел ничего, что могло бы являться признаком прошедшего времени, что до этого вот момента минуло несколько часов, минут или секунд. Ничего не было. Если бы он открыл глаза, все выглядело бы и ощущалось бы так же, как прежде. Ничего бы не изменилось. Не было ничего осязаемого, за что он мог бы ухватиться как за доказательство того, что сейчас – это позже, чем было до этого. Время казалось неподвижным, но его болезненное давление ощущалось постоянно.

Если бы был шанс на то, что это давление раздавит его насмерть, позволив ему просто провалиться в манящую темноту, он бы поддался, перестав бороться, и успокоился бы. Или, например, если бы он мог видеть движущиеся стрелки часов или ощущать течение времени, он бы понимал, что становится ближе к чему-то или дальше от чего-то, без разницы. Уже ничто не имело значения.

Он был бы рад хоть какому-то намеку на движение, однако все оставалось неподвижным. Его тело так и лежало на койке без какого-либо движения, при этом он чувствовал потоки давления, растаскивающие его во все стороны. Это чувство рождалось глубоко внутри, в той яме, где жила эта невыносимая, извивающаяся боль, будто трупные черви ползали по кишкам между ржавыми консервными банками и битым бутылочным стеклом, где обитала потребность во времени и движении, вопящая, давай, двигайся, прежде чем КАЖДАЯ ЧАСТИЧКА ТВОЕГО ПРОКЛЯТОГО ТЕЛА СВЕРНЕТСЯ В ЧЕРТОВ ШАРИК И ОНО РАЗЛОЖИТСЯ, РАЗВАЛИТСЯ

и выхода нет даже в бессознательном состоянии, потому что в этой полудреме начинаются сны о пробуждении. Прошлого не избежать. Борьба с прошлым только сильнее сковывала его страхом перед будущим. Ему некуда было идти. И негде было спрятаться. Не было места, где нет врага. От бессознательного бодрствования сбежать не получится. Покой только снится.

И так он лежал, изнемогающий от болезненной усталости. Его внутренности сворачивало от противоречий, его глаза болезненно жгло так, будто ему срезали веки и распухшие глазные яблоки никуда не могли укрыться от яркого света. Что бы он ни предпринял, у него никак не получалось избавить глаза от непомерной, непонятной, давящей на них тяжести. Кишки сводило, мышцы ныли, и резкая боль, подобно электрическому разряду, пронзала его кости.

Но именно эта непрекращающаяся, всепроникающая боль и позволяла ему оставаться в живых, поскольку без нее весь этот ужас нестерпимых страданий его рассудка уже уничтожил бы его. Каким-то образом он осознавал это и старался концентрироваться на боли в попытках усмирить ее, и энергия, брошенная на борьбу, эту боль усиливала. Он боролся, и боль усиливалась, и какая-то часть его сознания хотела ускользнуть далеко-далеко, чтобы никогда не вернуться. Куда-то в область тьмы, откуда нет возврата даже в его нынешнее болезненное существование. И потому, наперекор себе, за пределами собственной воли, он сопротивлялся боли с яростью, позволявшей ему оставаться по эту сторону границы неизведанного и молиться только о том, чтобы время не останавливалось. Желая выйти из этого – сейчас же, немедленно. Каждая секунда казалась последней в его жизни, как и каждая частица его энергии.

А потом, наконец, время шевельнулось, и дверь его камеры с лязгом распахнулась. Резким криком он был оповещен о том, что пора есть. Он с трудом открыл глаза, не почувствовав разницы, только света стало больше. Он понимал, что смотрит на что-то, что-то видит, но не понимал, что это. Он смотрел, пока не понял, что углом левого глаза он видит стену и часть подушки. Только через несколько секунд после прихода в сознание он понял, что почти полностью зарылся лицом в подушку, а осколком серости была стена. После этого он ощутил сырость подушки, едва понимая, что вымочил ее слезами. Он продолжал смотреть на серый фрагмент стены, пытаясь среагировать на повторяющуюся команду выйти в столовую.

Он двинул головой, потом приподнялся на локте, все больше осознавая, что рано или поздно ему все же придется расшевелить все тело. Вот бы ему вообще не вставать. Оставили бы его в покое, позволив гнить до тех пор, пока и пятнышка на простыне не останется. Ни пятна. Ни праха. Ничего.

Но он знал, что в покое его не оставят. Он понимал, что придется двигаться. Встать. Пойти в столовую. Постоять в очереди. Взять поднос. Двинуться. Потом остановиться. Постоять. Двинуться. Остановиться. Постоять. Получить еду. Подойти к столу и сесть. Потом встать. Очистить поднос и поставить его на тележку. Потом вернуться в камеру и лечь на койку. Ему придется все это сделать. Выбора нет. Это должно быть сделано. Но сначала ему нужно пошевелиться. Скинуть ноги с кровати. Поднять тело. Потом встать. Сначала нужно все это сделать. Выбора у него нет.

Он пошевелил ногами, делая то, что должно быть сделано, щурясь, сжимая губы и борясь с подкатывающей тошнотой. Двигать ногами было трудно еще и потому, что он чувствовал набухший член. Господи Иисусе, и как ему двигаться с этой чертовой, прилипшей к ноге штукой, которая, ко всему прочему, была покрыта полузасохшей слизью? Злоебучие, гнилые ублюдки, черт бы их побрал. Какого черта они просто не позволят мне остаться в камере? С какого хрена я должен вылезать отсюда лишь для того, чтобы получить поднос мерзкой жрачки? Никаких сил нет жевать эту тухлую, вонючую конину.

ОБЕДАТЬ. Шли бы вы нахер со своим обедом, он со стонами спускает ноги с кровати, с трудом освобождая их от пут стояка и холодной сырости, что казалось непреодолимым препятствием. На эту повинность у него, казалось, сил совсем не осталось. И все же сделать это было необходимо, и его ноги дюйм за дюймом выбирались из пут, устремляясь к краю койки до тех пор, пока не свесились с нее, а за ними стало двигаться и тело. Он сел на край койки с завернутыми в одеяло ногами. ПОШЛИ. ПОШЛИ. ОБЕДАТЬ. ШЕВЕЛИТЕСЬ. Он хватается рукой за одеяло. Шевелитесь, ублюдки. Да кому ваша мерзкая жрачка нужна……. о, черт…… вот дерьмо,

он отшвыривает одеяло и встает. Он смотрит на отчетливо видное пятно на своих штанах, чувствует, как подсыхающая корка слизи трескается на его бедрах, и ему хочется вымыться, но на это нет сил. Ноги его не держали, и он едва не упал обратно на койку. Собравшись с силами, он прислоняется к стене. Ноги дрожат. Внутренности вибрируют. Он шевельнул ногой. Потом второй. Его штаны прилипли к члену и бедрам. При движении штаны начали отлипать от тела, но он все равно чувствовал эту корку. Он продолжил двигать одну ногу за другой. Затвердевшая корка трескалась и осыпалась. Казалось, будто холодный ветер обдувал его промежность. Он чувствовал мокрый, слизистый конец своего члена и не мог больше ни о чем думать, при этом продолжая медленно передвигать ноги, а этот мокрый, липкий конец, болтаясь, терся то об одно бедро, то о другое. С омерзительной наглостью раскачивался туда-сюда. Будто ничего и не существовало кроме него. Будто и смотреть больше было не на что. Остался только этот вялый, липкий, болтающийся между ног член. И ему нужно было идти, медленно передвигая ноги, следуя за этим концом, куда бы тот его ни вел. Он существовал как бы отдельно от тела.