Комната из листьев — страница 32 из 49

Мужчины – мускулистые, осанистые, замкнутые – в знак приветствия взглянули в мою сторону, но не в лицо мне, а чуть вбок. Они не выказывали недружелюбия, но и особенного радушия я не увидела. Они не утруждали себя любезностями, стремясь поддержать общение пустой болтовней и светскими улыбками. Они не считали нужным проявлять к кому-то интерес или избавлять кого-то от смущения. В них чувствовались мощь, властность, подкреплявшиеся не тем, что у них под рукой лежало оружие, а происходившие от уверенности в собственных навыках и знании мира, в котором они жили. Больше всего они напоминали мне моего дедушку – человека, наполненного верой, всегда жившего под сенью вечности.

Женщины тоже не смотрели на меня, но вели себя более приветливо. Было видно, что их страшно забавляют мои попытки повторить их имена, зато мою фамилию они произнесли без труда. Они со смехом переговаривались, явно обсуждая меня, но при этом чуть подвинулись, предлагая мне сесть рядом с ними на чистую землю. Я с радостью приняла их приглашение, но, усаживаясь, с непривычки запуталась в юбках, так что составить им компанию оказалось не так-то просто.

Познакомившись, мы дали понять друг другу, что хотели бы продолжить общение, и далее стали изъясняться на языке жестов. Я отметила про себя, что внимаю гостям мистера Доуза как-то по-особенному, словно слушаю их кожей, а не ушами.

Даринга показала мне свою дочку. Она была завернута в ту самую мягкую рыхлую кору, что очень похожа на бумагу. Чтобы выразить восхищение младенцем, никакой язык не нужен. Я с умилением рассматривала лицо малышки, выглядывавшее из необычного, но прочного одеяльца, погладила ее по щечке, как полагается, восторженными восклицаниями доставила удовольствие матери.

Даринга бережно положила малышку на землю и распеленала ее, чтобы я могла полюбоваться девочкой во всей ее красе. Та лежала, уставившись на меня серьезными глазенками, и жестикулировала кулачками. Ножки у нее были крепкие. В ней уже проглядывала будущая женщина. Даринга поглаживала малышку своими длинными лоснящимися пальцами, словно не могла устоять перед соблазном прикоснуться к нежной детской коже. Я глаз не могла оторвать от ее сильных уверенных рук. Королева-мать своей принцессы, она обращалась с дочерью одновременно властно и с любовью.

Никто никогда не говорил про «наших темнокожих сестер». Но Даринга была мне такой же сестрой, как любая из женщин, которых я знала: мать, как и я, она жила любовью к своему ребенку, нежила и ласкала дочь так же, как я – своего сына, и малышка смеялась в ответ, как и мой Эдвард, хоть он и был в младенчестве слаб здоровьем.

А ведь эта была женщина из племени, в котором, как меня всерьез заверяли, люди едят своих младенцев. Это убеждение передавалось из уст в уста, и никто никогда не спрашивал: «Откуда вы знаете?». Несколько предположений – и готова история, к тому же неопровержимо достоверная. И такие выдумки пускаются в путь по свету, передаются будущим поколениям, не вызывая ни малейших сомнений.

Женщины беседовали между собой и с мистером Доузом. Их речь лилась плавно, без резких перепадов, как в английском, и ритм был другой: фраза начиналась твердо, а к концу ослабевала, как бы не настаивая на своей правоте. Трудно было представить, что на таком языке можно браниться. Мистер Доуз задавал вопросы медленно и с видимым трудом. Но женщины понимали его и отвечали. По ходу разговора он что-то записывал карандашом в небольшой синей тетради, явно пытаясь выучить их язык, но беседа при этом не прерывалась.

После того, как все вдоволь налюбовались малышкой и ее снова завернули в шаль из мягкой древесной коры, а мистер Доуз записал достаточно новых слов, женщины поднялись с земли, созвали своих детей и неторопливо двинулись по краю мыса в сторону соседней бухты. Мужчины уже ушли, причем так тихо, что я и не заметила. Видимо, как и в нашем обществе, в этом племени считалось, что у мужчин есть какие-то свои дела, которые женщин не касаются.

– Как вы могли убедиться, мои друзья великодушно согласились научить меня своему языку, – заговорил мистер Доуз. – И самое замечательное: это язык флективный! Как греческий!

Флективный, повторила я про себя. Что бы это значило? И что в этом замечательного?

– Когда слышишь какие-то слова из их языка, думаешь что их можно запомнить, – продолжал мистер Доуз. – Но нет, они забываются. Или кажется, что слышишь что-то более простое и вроде бы знакомое.

Он принялся быстро листать свою тетрадку, желая показать все свои записи. Разумеется, я ни одной не успевала прочитать.

– Помедленней, мистер Доуз, – попросила я. – Дайте посмотреть!

На некоторых страницах вверху стояла какая-нибудь буква, а сами страницы были поделены на два столбика, в которых были записаны пары слов: Karingal — твердый, прочный; Karamanye — болит живот; Korrokoitbe — глотать. На других страницах – какой-нибудь глагол, а ниже – глагольные формы, с пропусками: Видеть – Naa; я вижу – Ngia Ni. Ты видишь. Он видит. Мы видим. Вы видите. Они видят.

– Я думал, это будет не труднее, чем заполнять пропуски, – объяснил мистер Доуз. – Увы, самонадеянность до добра не доводит. Теперь у меня другой метод, если можно так выразиться. Вот, например, посмотрите, моя беседа с девочкой Патьегаранг. Записал так, как услышал. Что я говорил, что она говорила. Таким образом я смогу освоить живой язык, а не отдельные слова – ноготь или мочка уха. Надеюсь, со временем научусь и понимать.

Патьегаранг – девочка, вступающая в пору взросления, – тоже сидела вместе с женщинами возле хижины. Мистер Доуз сказал мне, что, несмотря на очевидные различия, она напоминала ему его младшую сестру.

– Патьегаранг во многом похожа на мою сестру, – продолжал он. – Такая же смышленая, веселая, любознательная. Когда я беседую с Патьегаранг, мне иногда кажется, будто я разговариваю с Энн.

Он плотно сжал губы, выражая сожаление.

– Моя сестра могла бы стать хорошим астрономом, – добавил мистер Доуз. – Но ей придется выйти замуж.

Мне нечего было сказать в утешение. Я знала, сколь ничтожна возможность счастья для женщины, которая могла бы стать хорошим астрономом. Изучение звезд для нее будет сводиться к тому, чтобы выйти во двор своего дома и смотреть на небо до тех пор, пока супруг и дети не позовут ее в дом.

Разные племена

Мистер Доуз не называл своих гостей аборигенами, тем более темнокожими собратьями. Он объяснил мне, что назвать кого-то из них аборигеном – все равно что назвать англичанина европейцем: это будет соответствовать действительности лишь в оскорбительно общем смысле. Те люди, которые захаживают к нему, в основном относятся к племени гадигалов, объяснил он. Территория за соседней бухтой – место проживания племени вангалов. На противоположном берегу залива живет племя камерайгалов. На удалении от побережья, у истока реки, в том месте, которое мы называем Парраматта, живет племя бурраматтагалов.

– Слышите этот суффикс – гал? Вероятно, он означает «народ», «племя», – заметил мистер Доуз.

Он улыбнулся.

– Видите, не так уж это трудно. А какое красивое слово «Парраматта», оно имеет точное значение – «место, где живут угри».

Парраматта. Я слышала это слово и сама произносила его, десятки раз, не задумываясь о его значении. Просто туземное название определенного места. А теперь, каждый раз вспоминая это слово, я буду думать о том, что оно означает. Это не просто совокупность красивых звуков. Это название характеризует местность и вместе с тем людей, для которых она является родной и близкой.

Отголоски музыки

Однажды, как обычно, оставив миссис Браун и Ханнафорда на вершине кряжа, я спустилась по тропинке к хижине. По приближении я услышала чье-то пение и решила, что это мистер Доуз радостно поет сам себе, наслаждаясь своим одиночеством. Я даже думала уйти и наведаться к нему в другой раз. Но пока я топталась на месте в нерешительности, пение прекратилось и мистер Доуз сказал что-то на гадигальском языке. Ему отвечал чей-то юный голос. Я постучала.

– Входите, входите! – крикнул мистер Доуз.

Он сидел на стуле с карандашом в руке, перед ним на столе лежала тетрадь. У очага стояла Патьегаранг, а сидевший рядом с ней маленький мальчик – видимо, ее брат, имени которого я не слышала – поджаривал на огне ломтик хлеба, наколотый на кончик палки.

– Я пытаюсь научить Патье прекрасной старинной песне «Зеленые рукава»[19], – объяснил мистер Доуз. – А она учит меня одной из своих песен. И ей, и мне это дается нелегко.

«Твоим зеленым рукавам я жизнь без ропота отдам»[20], – запел мистер Доуз. Эту песню я знала лучше всякой другой. Ее пел мне отец, сидя на краю моей кровати. Ногами я ощущала тепло его тела, на моем плече покоилась его большая узловатая ладонь. За окном завывал ветер, на шеях овец, передвигавшихся по загону, позвякивали колокольчики. Для меня это была самая знакомая песня на свете, но глядя на девочку-аборигенку, для которой эта мелодия, судя по всему, была непривычной, я слышала ее словно в первый раз: чередование высоких и низких звуков, протяжных и кратких, которые то ширились, набирая силу, то затихали, сходя на нет.

Голос мистера Доуза не был звучным, но мелодию он выводил точно, не фальшивя. Во время пения черты его смягчились. Он неотрывно смотрел на девочку, и нить музыки связывала и сближала их. Но, когда он закончил петь, никакими уговорами не удавалось заставить ее сымитировать его исполнение. «Стесняется? – подумала я. – Или, может, озадачена?»

Наконец она подняла голову и запела свою песню. Первые звуки я различала: высокие, напряженные, они сменились вибрирующим монотонным речитативом. Я пыталась распознать мелодию, выделить ритм, но затем просто отдалась во власть ее пения. Это была не такая музыка, как менуэт или «Боже, храни короля». Но все же это была музыка, имевшая тот же источник, что и любая другая. Музыка примитивная, но стройная, понятная, и в то же время глубоко сокровенная – универсальный понятный язык, подарок одного человека другому.