Комната с привидениями — страница 22 из 97

— Только сейчас я видел их в огне пылающего камина, — пробормотал Редлоу. — Они вновь являются мне в звуках музыки, во вздохах ветра, в мертвом безмолвии ночи, в круговороте лет.

— Я рисовал себе свой будущий домашний очаг, свое счастье с той, что вдохновляла меня в моих трудах. И мою сестру, которой я дал бы приданое, чтобы она могла стать женой моего любимого друга (у него было небольшое состояние, у нас же — ни гроша). И наши зрелые годы, и полное, ничем не омраченное счастье, и золотые узы, которые протянутся в далекое будущее и соединят нас и наших детей в одну сверкающую цепь, — сказал призрак.

— И все это было ложь и обман, — произнес одержимый. — Почему я обречен вечно вспоминать об этом?

— Ложь и обман, — все тем же бесстрастным голосом откликнулось видение, холодно и пристально глядя на него в упор. — Ибо мой друг, которому я верил как самому себе, стал между мной и той, что была средоточием всех моих надежд и устремлений, и завоевал ее сердце, и вся моя хрупкая вселенная рассыпалась в прах. Моя сестра по-прежнему жила под моим кровом и еще более щедро, чем прежде, расточала мне свою нежность и преданность и поддерживала во мне бодрость духа; она дождалась дня, когда ко мне пришла слава и давняя мечта моя сбылась, хотя то, ради чего я добивался славы, было у меня отнято, а затем…

— А затем умерла, — договорил Редлоу. — Умерла, по-прежнему любящая и счастливая, и все мысли ее до последней минуты были только о брате. Да почиет в мире!

Видение молчало, неотступно глядя на него.

— Помню ли! — вновь заговорил одержимый. — О да. Так хорошо помню, что даже сейчас, после стольких лет, когда давно угасшая полудетская любовь кажется такой наивной и нереальной, я все же вспоминаю об этом сочувственно, как будто это случилось с моим младшим братом или сыном. Иной раз я даже спрашиваю себя: когда же она впервые отдала ему свое сердце и питало ли прежде это сердце нежные чувства ко мне? Некогда, мне кажется, она меня любила. Но это все пустяки. Несчастливая юность, рана, нанесенная рукой того, кого я любил и кому верил, и утрата, которую ничто не может возместить, куда важнее подобных фантазий.

— Так несу я в душе скорбь и обиду, — сказало видение. — Так я терзаю себя. Так память стала моим проклятием. И если бы мог забыть свою скорбь и свои обиды, я забыл бы их!

— Мучитель! — воскликнул Редлоу, вскочив на ноги, и, казалось, готовый гневной рукой схватить своего двойника за горло. — Зачем ты вечно глумишься надо мной?

— Берегись! — раздался в его ушах грозный голос призрака. — Коснись меня — и ты погиб.

Редлоу замер, точно обращенный в камень этими словами, и только не сводил глаз с видения. Оно неслышно отступало, поднятая рука словно предостерегала или грозила; темная фигура торжествующе выпрямилась, и на губах призрака мелькнула улыбка.

— Если б я мог забыть свою скорбь и свои обиды, я забыл бы их, — повторил он. — Если б я мог забыть!..

— Злой дух, владеющий мной, — дрогнувшим голосом промолвил одержимый, — перестань нашептывать мне эти слова: ты обратил мою жизнь в беспросветную муку.

— Это только отзвук, — сказал дух.

— Если это лишь отзвук моих мыслей — а теперь я вижу, что так и есть, — за что же тогда меня терзать? Я думаю не о себе одном. Я страдаю и за других. У всех людей на свете есть свое горе, почти у всякого — свои обиды; неблагодарность, низкая зависть, корысть равно преследуют богатых и бедных, знатных и простолюдинов! Кто не хотел бы забыть свою скорбь и свои обиды!

— Поистине, кто не хотел бы забыть их и от этого стать чище и счастливее? — сказал дух.

— О, эти дни, когда уходит старый год и наступает новый, — продолжал Редлоу, — сколько воспоминаний они пробуждают! Найдется ли на свете хоть один человек, в чьей душе они не растравили бы вновь какое-нибудь давнее горе, старую рану? Что помнит старик, который был здесь сегодня, кроме бесконечной цепи горя и страданий?

— Однако заурядные натуры, непросвещенные умы и простые души не чувствуют и не понимают этого так, как люди развитые и мыслящие, — заметило видение, и недобрая улыбка вновь скользнула по его недвижному лицу.

— Искуситель, — промолвил Редлоу, — твой безжизненный лик и голос несказанно страшат меня, и пока я говорю с тобой, смутное предчувствие еще большего ужаса закрадывается в мою душу. В твоих речах я вновь слышу отголосок собственных мыслей.

— Пусть это будет для тебя знаком моего могущества, — сказал призрак. — Слушай! Я предлагаю тебе забыть всю скорбь, страдания и обиды, какие ты знал в своей жизни!

— Забыть! — повторил Редлоу.

— Я властен стереть воспоминание о них, так что останется лишь слабый, смутный след, но вскоре изгладится и он, — сказало видение. — Что ж, решено?

— Подожди! — воскликнул одержимый, в страхе отступая от занесенной над ним руки. — Я трепещу, сомневаюсь, не верю тебе; неизъяснимый страх, который ты мне внушаешь, обращается в безмерный ужас, я этого не вынесу. Нет, я не хочу лишиться добрых воспоминаний, не хочу утратить ни капли сочувствия, благодетельного для меня или для других. Что я потеряю, если соглашусь? Что еще исчезнет из моей памяти?

— Ты не утратишь знаний; ничего такого, чему можно научиться из книг; ничего, кроме сложной цепи чувств и представлений, которые все связаны с воспоминаниями и питаются ими. Вместе с воспоминаниями исчезнут и они.

— Разве их так много? — тревожно спросил одержимый.

— Они являлись тебе в пламени камина, в звуках музыки и вздохах ветра, в мертвом безмолвии ночи, в круговороте лет, — с презрением ответил дух.

— И это все?

Видение не ответило.

С минуту оно молча стояло перед ученым, потом двинулось к камину и здесь остановилось.

— Решайся, пока не поздно! — сказало оно.

— Помедли! — в волнении произнес Редлоу. — Я призываю Небеса в свидетели, что никогда не был ненавистником рода человеческого, никогда не был угрюм, равнодушен или жесток с теми, кто окружал меня. Если в своем одиночестве я слишком много думал о том, что было и что могло бы быть, и слишком мало ценил то, что есть, от этого ведь страдал только я один и никто другой. Но если в моем теле заключен яд, а я знаю противоядие, разве я не вправе к нему прибегнуть? Если яд заключен в моей душе и с помощью этой страшной тени я могу изгнать его оттуда, разве не вправе я его изгнать?

— Так что же, — сказал призрак, — решено?

— Еще одну минуту! — поспешно возразил Редлоу. — Да, я все забыл бы, если б мог! Разве я один думал об этом? Разве не мечтали об этом тысячи и тысячи людей, поколение за поколением? Память каждого человека обременена скорбью и страданиями. И мои воспоминания так же тягостны, как воспоминания всех людей, но у других не было подобного выбора. Да, пусть так, я согласен! Я забуду свое горе, свои обиды и страдания, я этого хочу!

— Так решено? — сказал призрак.

— Решено!

— Решено. Прими же от меня дар, ты, которого я ныне покидаю, и неси его всем и всюду, куда бы ни пошел. Способность, с которой ты пожелал расстаться, не вернется к тебе, и отныне ты будешь убивать ее в каждом, к кому приблизишься. Твоя мудрость подсказала тебе, что помнить о скорби, обидах и страданиях — удел всего рода людского и что люди стали бы счастливее, если бы тягостные и печальные события не оставляли в их памяти никакого следа. Ступай же! Осчастливь человечество! Свободный от подобных воспоминаний, ты с этой минуты вольно или невольно будешь всем дарить эту благословенную свободу. Неизменно и непрестанно она будет исходить от тебя. Ступай! Наслаждайся великим благом, которым ты завладел и которое принесешь другим!

Так говорило видение, подняв бескровную руку, точно совершая какое-то страшное заклятие, и понемногу подступало все ближе к одержимому, и он видел: хоть губы видения искривились пугающей улыбкой, но глаза не улыбаются, а смотрят все так же холодно, пристально и грозно. И вдруг оно растаяло и исчезло.

Редлоу оцепенел, не в силах пошевелиться, охваченный ужасом и изумлением, и в ушах его снова и снова отдавались, точно угасающее вдалеке эхо, слова: «Ты будешь убивать ее в каждом, к кому приблизишься». И в это время откуда-то донесся пронзительный крик. Он раздавался не в коридоре за дверью, но в другом конце старого здания; казалось, это кричит кто-то заплутавшийся в темноте.

Ученый в растерянности оглядел себя, как бы стараясь увериться, что это в самом деле он, и отозвался; голос его прозвучал громко и дико, ибо неизъяснимый ужас все еще владел им, словно он и сам заплутался.

Крик повторился, на этот раз ближе; Редлоу схватил лампу и откинул тяжелую завесу, которая отделяла его комнату от примыкавшего к ней зала, где он читал лекции, — этим путем он всегда выходил к студентам и возвращался к себе. Обычно на этих скамьях, широким амфитеатром уходивших вверх, он видел множество молодых, оживленных лиц, которые, как по волшебству, загорались пытливым интересом, стоило ему войти, но сейчас здесь не было и признака жизни, и мрачный пустой зал смотрел на него в упор, точно сама смерть.

— Эй! — крикнул Редлоу. — Эй! Сюда! Идите на свет!

И пока он так стоял, придерживая одной рукой завесу, а другой подняв лампу, и всматривался в темноту зала, что-то живое метнулось мимо него в комнату, точно дикая кошка, и забилось в угол.

— Что это? — быстро спросил Редлоу.

Через минуту, стоя над странным существом, сжавшимся в углу, он лучше разглядел его, но и теперь не мог понять, что же это такое.

Куча лохмотьев, которые все рассыпались бы, если б их не придерживала на груди рука, по величине и форме почти младенческая, но стиснутая с такой судорожной жадностью, словно она принадлежала злому и алчному старику; круглое гладкое личико ребенка лет шести-семи, но искаженное, изуродованное следами пережитого; блестящие глаза, но взгляд совсем не ребяческий; босые ноги, еще прелестные детской нежностью очертаний, но обезображенные запекшейся на них кровью и грязью, — младенец дикарь, маленькое чудовище, ребенок, никогда не знавший детства, существо, которое с годами может принять обличье человека, но внутренне до последнего вздоха своего останется только зверем.