— Чем ты расстроена, моя маленькая женушка?
— Сама не знаю, — отозвалась та. — Не спрашивай. И вообще, с чего ты взял, что я расстроена? Ни капельки я не расстроена.
Мистер Тетерби отложил газету до более удобного случая, поднялся и, сгорбившись, заложив руки за спину и медленно прохаживаясь по комнате (его походка вполне соответствовала всему его кроткому и покорному облику), обратился к двум своим старшим отпрыскам.
— Твой ужин сейчас будет готов, Дольф, — сказал он. — Твоя мамочка под дождем ходила за ним в харчевню. Это очень великодушно с ее стороны. И ты тоже скоро получишь что-нибудь на ужин, Джонни. Твоя мамочка довольна тобой, мой друг, потому что ты хорошо заботишься о своей драгоценной сестричке.
Миссис Тетерби молчала, но стол, видимо, уже не вызывал у нее прежней враждебности; покончив с приготовлениями, она достала из своей вместительной корзинки солидный кусок горячего горохового пудинга, завернутый в бумагу, и миску, от которой, едва с нее сняли покрывавшую ее тарелку, распространился такой приятный аромат, что три пары глаз в двух кроватях широко раскрылись и уже не отрывались от пиршественного стола. Мистер Тетерби, словно не замечая безмолвного приглашения, продолжал стоять и медленно повторял:
— Да-да, твой ужин сейчас будет готов, Дольф, твоя мамочка ходила за ним по дождю в харчевню. Это очень, очень великодушно с ее стороны.
Он повторял эти слова до тех пор, пока миссис Тетерби, которая уже некоторое время за его спиной обнаруживала всяческие признаки раскаяния, не кинулась ему на шею и не расплакалась.
— Ох, Дольф! — вымолвила она сквозь слезы. — Как я могла так себя вести!
Это примирение до такой степени растрогало Адольфа-младшего и Джонни, что оба они, точно сговорившись, подняли отчаянный рев, отчего немедленно закрылись три пары круглых глаз в кроватях и окончательно обратились в бегство еще двое маленьких Тетерби, которые как раз выглянули украдкой из своей каморки в надежде поживиться каким-нибудь лакомым кусочком.
— Понимаешь, Дольф, — всхлипывала миссис Тетерби, — когда шла домой, я того и думать не думала, все равно как младенец, который еще и на свет-то не родился…
Мистеру Тетерби, по-видимому, не понравилось это сравнение.
— Скажем лучше, как новорожденный младенец, дорогая, — заметил он.
— И думать не думала, все равно как новорожденный младенец, — послушно повторила за ним миссис Тетерби. — Джонни, не гляди на меня, а гляди на нее, не то она упадет у тебя с колен и убьется насмерть, и тогда сердце твое разорвется, и поделом тебе… И когда домой пришла, думать не думала, совсем как наша малютка, что вдруг возьму да и разозлюсь. Но почему-то, Дольф… — Тут миссис Тетерби умолкла и опять начала вертеть на пальце обручальное кольцо.
— Понимаю! — сказал мистер Тетерби. — Очень хорошо понимаю. Моя маленькая женушка расстроилась. Тяжелые времена, и тяжелая работа, да и погода такая, что дышать тяжело, — все это иной раз удручает. Понимаю, милая! Ничего удивительного! Дольф, мой друг, — продолжал мистер Тетерби, исследуя вилкой содержимое миски, — твоя мамочка, кроме горохового пудинга, купила в харчевне еще целую косточку от жареной поросячьей ножки, и на косточке осталось еще вдоволь хрустящих корочек, и подливка есть, и горчицы сколько душе угодно. Давай-ка твою тарелку, сынок, и принимайся, пока не остыло.
Второго приглашения не потребовалось: у Адольфа-младшего при виде еды даже слезы навернулись на глаза. Получив свою порцию, он уселся на привычном месте и с великим усердием принялся за ужин. О Джонни тоже не забыли, но положили его долю на ломоть хлеба, чтобы подливка не капнула на сестру. По той же причине ему было велено свой кусок пудинга до употребления держать в кармане.
На поросячьей ножке когда-то, наверно, было побольше мяса, но повар в харчевне, без сомнения, не забывал об этой ножке, когда отпускал жаркое предыдущим покупателям, зато на подливку он не поскупился, и эта привычная спутница свинины тотчас вызывала в воображении ее самое и приятнейшим образом обманывала вкус. Гороховый пудинг, хрен и горчица опять-таки были здесь, все равно что на Востоке роза при соловье: не будучи сами свининой, они еще совсем недавно жили с ней рядом, и в целом получалось столько ароматов, словно на стол был подан поросенок средней величины. Благоухание это неодолимо притягивало всех Тетерби, лежавших в постели, и хоть они и притворялись мирно спящими, но стоило родителям отвернуться, как малыши точно из-под земли вырастали перед братьями, молчаливо требуя от Дольфа и Джонни какого-либо съедобного доказательства братской любви. Те, отнюдь не жестокосердные, дарили им крохи своего ужина, и летучий отряд разведчиков в ночных рубашках непрестанно сновал по комнате, что очень беспокоило мистера Тетерби: раза два он даже вынужден был предпринять атаку, и тогда партизаны в беспорядке отступали.
Миссис Тетерби ужинала без всякого удовольствия. Казалось, какая-то тайная мысль не дает ей покоя. Один раз она вдруг без видимой причины засмеялась, немного погодя без причины всплакнула и, наконец, засмеялась и заплакала сразу — и настолько ни с того ни с сего, что муж пришел в совершенное недоумение.
— Моя маленькая женушка, — сказал он, — не знаю, что творится на свете, но, видно, что-то неладное и тебе оно не на пользу.
— Дай мне глоточек воды, — сказала миссис Тетерби, стараясь взять себя в руки, — и не говори сейчас со мной и не обращай на меня внимания. Просто не обращай внимания.
Мистер Тетерби дал ей воды и тотчас накинулся на злополучного Джонни (который был исполнен сочувствия), вопрошая, чего ради он погряз в чревоугодии и праздности и не догадывается подойти с малюткой поближе, чтобы ее вид утешил мамочку. Джонни незамедлительно приблизился, сгибаясь под своей ношей, но миссис Тетерби махнула рукой в знак того, что сейчас ей не выдержать столь сильных чувств, и под страхом вечной ненависти всех родных злополучному Джонни было запрещено двигаться далее, так что он вновь попятился к скамеечке и скорчился на ней в прежней позе.
После короткого молчания миссис Тетерби сказала, что теперь ей лучше, и начала смеяться.
— София, женушка, а ты вполне уверена, что тебе лучше? — с сомнением в голосе переспросил ее супруг. — Может, это у тебя опять начинается?
— Нет, Дольф, нет, — возразила жена, — теперь я пришла в себя.
С этими словами она пригладила волосы, закрыла глаза руками, опять засмеялась и сказала:
— Какая же я была злая дура, что могла думать так хоть одну минуту! Поди сюда, Дольф, и дай мне высказать, что у меня на душе. Я тебе все объясню.
Мистер Тетерби придвинул свое кресло поближе, миссис Тетерби снова засмеялась, крепко обняла его и утерла слезы.
— Ты ведь знаешь, Дольф, милый, — сказала она, — что, когда я была незамужняя, у меня был богатый выбор. Одно время за мной ухаживали сразу четверо, и двое из них были сыны Марса.
— Все мы чьи-нибудь сыны, дорогая, — сказал мистер Тетерби. — Или чьи-нибудь дочки.
— Я не то хочу сказать, — возразила супруга. — Я хочу сказать — военные. Они были сержанты.
— А-а! — протянул мистер Тетерби.
— Так вот, Дольф, можешь мне поверить, никогда я про это не думаю и не жалею; я же знаю, что у меня хороший муж, и я готова чем угодно доказать, что я так ему предана, как…
— Как ни одна маленькая женушка на свете, — сказал мистер Тетерби. — Очень хорошо. Очень, очень хорошо.
В голосе мистера Тетерби звучало столь ласковое снисхождение к воздушной миниатюрности супруги, словно сам он был добрых десяти футов ростом, и миссис Тетерби столь смиренно приняла это как должное, словно сама была ростом всего два фута.
— Но понимаешь, Дольф, — продолжала она, — на дворе Рождество, и все, кто только может, празднуют, и всякий, у кого есть деньги, старается что-нибудь купить… вот я походила, поглядела — и немножко расстроилась. Сейчас столько всего продают — есть такие вкусные вещи, что слюнки текут, а есть такие красивые, что не налюбуешься, и такие платья, что наслаждение их надеть, — а тут приходится столько рассчитывать да высчитывать, пока решишься потратить шесть пенсов на что-нибудь самое простое и обыкновенное, а корзинка такая огромная, никак ее не наполнишь, а денег у меня так мало, ни на что не хватает… Ты меня, верно, за это ненавидишь, Дольф?
— Пока еще не очень, — сказал мистер Тетерби.
— Хорошо же! Я скажу тебе всю правду, — покаянно продолжала жена, — и тогда ты, пожалуй, меня возненавидишь. Я все ходила по холоду и смотрела, и вокруг было столько хозяек с большущими корзинками, и все они тоже ходили и смотрели, и высчитывали и приценивались. И так я из-за всего этого разогорчилась, что мне пришло на мысль: может, я жила бы лучше и была бы счастливее, если бы… если бы не… — Она снова начала вертеть на пальце обручальное кольцо и покачала низко опущенной головой.
— Понимаю, — тихо сказал муж, — если бы ты совсем не вышла замуж или если б вышла за кого-нибудь другого?
— Да! — всхлипнула миссис Тетерби. — Как раз это самое я и подумала. Теперь ты меня ненавидишь, Дольф?
— Да нет, — сказал мистер Тетерби, — пока еще все-таки нет.
Миссис Тетерби благодарно чмокнула его и опять заговорила:
— Я начинаю надеяться, что ты и не возненавидишь меня, Дольф, хоть я еще и не сказала тебе самого плохого. Уж и не знаю, что это было за наваждение. То ли я заболела, то ли вдруг помешалась или еще что, но только я не могла ничего такого припомнить, что нас с тобой связывает и что примирило бы меня с моей долей. Все, что у нас было в жизни хорошего и радостного, показалось мне вдруг таким пустым и жалким. Я бы за все это гроша ломаного не дала. И только одно лезло в голову: что мы с тобой так бедны, а надо столько ртов прокормить.
— Ну что ж, милая, — сказал мистер Тетерби и ободряюще похлопал ее по руке, — ведь, в конце концов, так оно и есть. Мы с тобой бедны, и нам надо прокормить много ртов — все это чистая правда.
— Ах, Дольф, Дольф! — воскликнула жена и положила руки ему на плечи. — Мой хороший, добрый, терпеливый друг! Вот я совсем немножко побыла дома — и все стало совсем иначе. Все стало по-другому, Дольф, милый. Как будто воспоминания потоком хлынули в мое закаменевшее сердце, и смягчили его, и переполнили до краев. Я вспомнила, как мы с тобой бились из-за куска хлеба, и сколько у нас было нужды и забот с тех пор, как мы поженились, и сколько раз болели и мы с тобой, и наши дети, и как мы часами сидели у изголовья больного ребенка, — все это мне вспомнилось, будто заговорило со мной, будто сказало, что мы с тобой — одно, и что я — твоя жена и мать твоих детей, и не может быть у меня никакой другой доли, и не надо мне другой доли, и не хочу я ее. И тогда наши простые радости, которые я готова была безжалостно растоптать, стали так дороги мн