Комната с привидениями — страница 50 из 97

Засим нам следовало доверить бриг местному лоцману, который имел инструкции провести нас к другой части побережья. Записка была должным образом подписана и заверена, поэтому мы позволили ирландцу уплыть обратно на берег, а лоцману — приступить к исполнению своих законных обязанностей на бриге. Вплоть до самого полудня следующего дня он вел нас все дальше от земли — по-видимому, инструкции его приказывали нам держаться подальше от берега. После полудня же мы снова изменили курс и чуть раньше полуночи снова приблизились к берегу.

В жизни не видел таких гнусных проходимцев, как этот лоцман: тощий трусливый сварливый метис без устали осыпал матросов бранью, да в придачу на таком мерзейшем ломаном английском, что под конец все они готовы были вышвырнуть его за борт.

Капитан, как мог, утихомиривал их, и я тоже, как мог, утихомиривал их — ведь туземец указывал нам путь и приходилось волей-неволей с ним ладить. Тем не менее на закате я, хотя у меня были все причины избегать этого как огня, все же умудрился повздорить с ним. Он собирался спуститься в трюм с трубкой в зубах, а я, разумеется, остановил его, ведь это было против правил. Он попытался было отпихнуть меня, а я возьми да толкни его — совсем не собираясь сбивать с ног, но почему-то сбил. Он молнией вскочил на ноги и выхватил из-за пазухи нож, но я выбил нож у него из рук, съездил мерзавца по гнусной роже и выкинул оружие за борт.

Лоцман кинул на меня злобный взгляд и убрался восвояси. Тогда я не придал этому взгляду особенного значения, но впоследствии мне пришлось еще вспомнить о нем.

Ночью, между одиннадцатью и двенадцатью часами, мы были уже совсем рядом с берегом, как ветер вдруг упал. Следуя указаниям лоцмана, мы бросили якорь. Темно было, хоть глаз выколи, и тихо-претихо, ни малейшего движения воздуха. Капитан с двумя нашими лучшими матросами остался на палубе нести вахту. Моя очередь наставала лишь в четыре утра, но мне не нравилась ни эта глухая ночь, ни сам лоцман, ни положение вещей вообще, так что я тоже устроился вздремнуть на палубе, чтобы в любую минуту быть наготове. Последнее, что я помню, — это как капитан прошептал мне, что ему это все тоже не нравится и что он спустится вниз и еще разок сверится с инструкциями. Это я еще помню, но потом мерное и медленное покачивание брига погрузило меня в беспробудный сон.

Проснулся я, леди и джентльмены, от какой-то возни на полубаке и кляпа во рту. На груди и на ногах у меня сидело по человеку и в считанные четверть минуты я оказался связан по рукам и ногам. Бриг был захвачен испанцами. Они сновали по палубе. Я услышал шесть тяжелых всплесков по воде, один за другим, потом увидел, как капитана, бросившегося вверх из кубрика, пронзили ударом ножа в сердце, и раздался седьмой всплеск. Все, кроме меня, до единой живой души, были вырезаны и брошены в море. Я понятия не имел, почему меня пощадили, но вдруг лоцман с фонарем в руке склонился надо мной, дабы убедиться, что это именно я. На лице его играла дьявольская ухмылка, и он кивнул мне, словно говоря: «Ты толкнул меня и ударил по щеке, а я за это теперь сыграю с тобой в кошки-мышки!»

Я не мог ни двинуться, ни произнести ни звука, но глаза мне не завязали, так что я видел, как испанцы открывают грузовой люк и готовят тали, чтобы поднять карго из трюма на палубу. Еще через четверть часа на воде раздался плеск шхуны или еще какого-то небольшого суденышка. Оно пришвартовалось рядом с нами, и испанцы принялись грузить на него порох. Все, кроме лоцмана, так и надрывались, он же время от времени подходил со своим фонарем и поглядывал на меня, ухмыляясь и кивая все так же дьявольски, как и в первый раз. Теперь я уже достаточно стар, чтобы не стыдиться признавать правду, и скажу начистоту, что вид его повергал меня в небывалый ужас.

Испуг, веревки, кляп и невозможность пошевелить ни рукой, ни ногой окончательно вымотали меня к тому времени, как испанцы завершили работу. На небе как раз занималась заря. Захватчики перегрузили на свое суденышко большую часть нашего груза, но не весь, а теперь спешили убраться восвояси, пока не рассвело. Едва ли надо говорить, что к тому времени я настроился уже на самое худшее. Было более чем очевидно, что лоцман является одним из вражеских лазутчиков, втершихся в доверие нашим консигнаторам.

Он, а скорее, его хозяева узнали о нас довольно, чтобы заподозрить, что за груз мы везем; ночью же мы бросили якорь в том месте, где удобнее всего было напасть на нас, и мы сурово поплатились за недостаток матросов и недостаточную бдительность, явившуюся следствием нехватки людей. Все это было яснее ясного, но что лоцман собирался сделать со мной?

Даю слово мужчины: даже сейчас один только рассказ о том, что он со мной сделал, заставляет плоть мою трепетать от ужаса.

Вскоре все пираты покинули бриг, кроме лоцмана и двух испанских матросов. Оба были мертвецки пьяны — но дьявол-лоцман был совершенно трезв, помяните мои слова, — трезв, как я сейчас. Меня схватили, по-прежнему связанного и с кляпом во рту, и, швырнув в трюм, привязали так, что я мог лишь слегка поворачиваться с боку на бок, и ушли.

Некоторое время я лежал в темноте, сердце колотилось так, что только чудом не выскочило из груди. Минут через пять в трюм спустился лоцман, на сей раз один. В одной руке он держал тот самый распроклятый капитанов подсвечник и плотницкое шило, а в другой — моток длинной, тонкой и отлично промасленной бечевки. Не доходя до меня двух шагов, он поставил подсвечник с новенькой свечкой на пол у стены трюма. Как ни слаб был свет, но все же его хватало, чтобы осветить с дюжину бочонков с порохом, стоявших вокруг. Едва завидев их, я сообразил, что именно замыслил этот злодей, и меня с головы до пят объял смертельный страх, а по лицу градом хлынул холодный пот.

На моих глазах лоцман подошел к одному из бочонков, стоявшему у стены трюма примерно в трех футах от свечи, и шилом просверлил в нем отверстие, откуда тотчас же посыпалась струйка пороха, черного как сам дьявол. Подставив под струйку ладонь, негодяй набрал полную горсть адского порошка и, заткнув отверстие концом промасленной бечевы, принялся втирать порох в веревку, пока каждый волосок ее не почернел, а затем — и это так же истинно, как и то, что я сижу сейчас перед вами, так же истинно, как небо над головой, — протянул свободный конец этого длинного, тонкого и зловещего фитиля к зажженной свече, стоявшей подле моего лица, и, несколько раз обернув его вокруг нее, закрепил фитиль примерно на уровне трети свечи, считая от огонька вниз. После, приблизив лицо к моему лицу, он прошептал мне в самое ухо: «Взлетай на воздух вместе с этим корытом!»

Через миг он был уже наверху, на палубе, и вместе с сообщниками захлопнул люк над моей головой. По узенькой полоске света на дальней стороне крышки я понял, что они плохо ее закрепили. Я слышал, как плеск шхуны по воде становится все тише и тише по мере того, как пираты уводили свое суденышко из мертвенного спокойствия бухты навстречу морским ветрам. Все тише и тише: «плеск, плеск…» — и так на протяжении примерно четверти часа.

Пока эти звуки звенели у меня в ушах, взгляд оставался неотрывно прикованным к свече. Она была зажжена только что и сама по себе горела бы около шести-семи часов, но фитиль обвивал ее на трети от верха, а значит, пламя достигнет его примерно через два часа. Так я и лежал: связанный, прикованный к полу, с кляпом во рту, — в ожидании, когда жизнь моя сгорит вместе со свечой, один посреди океана, обреченный разлететься на атомы и увидеть, как неотвратимый рок этот с каждой секундой приближается все ближе и ближе. Не пройдет и двух часов, и я исчезну: беспомощный, не в силах ничего изменить, и безгласный, не в силах даже позвать на помощь. Просто удивительно, как это я не оставил в дураках пламя, фитиль и порох и не умер от страха задолго до того, как истекли первые полчаса моего пребывания в трюме.

Не могу сказать доподлинно, сколько времени я оставался в сознании после того, как плеск шхуны затих вдали. Я могу проследить все, что делал и о чем думал, вплоть до какой-то определенной точки, но дальше сбиваюсь и теряю память точно так же, как потерял тогда способность мыслить и чувствовать.

Едва люк захлопнулся над моей головой, я (как поступил бы любой на моем месте) стал отчаянно пытаться освободить руки. В той безумной панике, что владела мной, я в два счета умудрился жестоко порезать руки путами, словно ножами, но сами веревки не поддались ни на йоту. Еще меньше было надежды освободить ноги или оторваться от креплений в полу, к которым я был привязан. Кляп (если вы помните о нем) был моим жестоким врагом: я мог свободно дышать лишь через нос, — а это поистине скудный источник воздуха, когда человек напрягает силы так, как напрягал их в тот день я.

Наконец я сдался и затих, пытаясь отдышаться и отчаянным напряженным взглядом глядя на свечу. Пока я смотрел на нее, мне пришло вдруг в голову попробовать задуть свечу сильным выдохом через нос, но пламя было слишком далеко и слишком высоко. Я все пытался, пытался и пытался, а потом снова сдался и снова затих, все так же глядя на свечу, а она смотрела на меня. Плеск шхуны слышался уже совсем слабо, я еле-еле различал его в утренней тишине. «Плеск, плеск!» — все слабее и слабее. «Плеск… плеск…»

До сих пор у меня не было времени толком задуматься, но теперь на душе стало совсем уж скверно. Нагар на свече становился все выше и выше, а просвет между пламенем и фитилем, длина которого равнялась длине моей жизни, все короче и короче. Я высчитал, что жить мне остается меньше полутора часов. Полтора часа! Есть ли шанс, что за это время с берега к бригу подойдет лодка? Я полагал, что, в чьей бы власти ни находилось побережье — в руках нашей стороны или же в руках противника, — все же они должны рано или поздно выслать кого-то к кораблю хотя бы потому, что он чужой в этих краях. Для меня лично вопрос заключался в другом: скоро ли? Судя по тому, что я мог разглядеть в щель над люком, солнце еще не встало. До того как бриг был захвачен, мы считали, что поблизости нет деревень, поскольку ночью не видели никаких огней. И, судя по доносившимся до меня звукам, стоял полный штиль, так что судно наше не могло прибить ветром поближе к берегу. Будь у меня в запасе хотя бы часов шесть, шанс бы еще оставался, считая от восхода до полудня, но за полтора часа, которые к этому времени уже уменьшились до часа с четвертью, или, иными словами, когда все: ранний час, пустынность и безлюдье побережья, мертвое безветрие — играло против меня, мне не оставалось даже призрачного шанса. Осознав это, я снова вступил в схватку — последнюю — со своими путами, но лишь сильнее порезался.