На следующий день Бенджамин приехал домой, чтобы провести там неделю-другую, прежде чем пуститься в свой великий поход в Лондон. Отец держался с ним отчужденно, важно и печально. Бесси же, которая сперва всячески выказывала свой гнев, наговорила Бенджамину немало резких слов, постепенно начала даже обижаться на дядю. Ну зачем он так долго упорствует и все еще суров с сыном? Бенджамин ведь вот-вот уедет. Что до тети, то она трепетно хлопотала вокруг комодов и ящиков для белья, словно боялась хотя бы на миг задуматься о прошлом или будущем. Лишь пару раз она подошла к сидевшему у камина сыну и, склонившись над ним, поцеловала в щеку, погладила по голове. Впоследствии — много лет спустя — Бесси вспоминала, как в один из этих разов он с нервным раздражением отдернул голову и пробормотал так, чтобы мать не слышала:
— Неужели нельзя просто оставить человека в покое?
По отношению же к самой Бесси он держался с отменной учтивостью. Никакое другое слово не может так точно описать его манеру: не тепло, не нежно, не по-братски, но с претензиями на безукоризненную вежливость по отношению к ней как к привлекательной молодой особе. Но учтивость эта совершенно терялась в небрежной и грубоватой манере держаться с матерью или угрюмом молчании перед отцом. Пару раз он даже рискнул отпустить кузине комплимент по поводу ее внешности. Бесси замерла, изумленно глядя на него.
— С чего бы это тебе вдруг вздумалось заводить речь о моих глазах? Неужто они так изменились с тех пор, как ты последний раз видел их? Уж лучше бы помог матери найти оброненные спицы — ты что, не замечаешь, что бедняжка плохо видит в потемках?
И все же Бесси вспоминала любезные слова кузена еще долго после того, как он о них и думать забыл, и все гадала, какие же на самом-то деле у нее глаза. Много дней после его отъезда она жадно вглядывалась в маленькое овальное зеркало, что обычно висело на стене ее крохотной комнатенки (но по такому поводу Бесси снимала его), придирчиво рассматривая глаза, которые он так нахваливал, и бормоча про себя: «Миленькие ласковые серые глазки! Хорошенькие серые глазки!» — пока, наконец, не вспыхивала точно маков цвет и со смехом не вешала зеркало обратно на стену.
В те дни, когда он собирался в какие-то неясные дали и неясное место — город Лондон, — Бесси старалась забыть все дурное в нем, все, что шло вразрез с тем, как, по ее мнению, примерному сыну подобало чтить и уважать своих родителей. И многое, очень многое, приходилось ей забывать: например, сколь презрительно он отверг домотканые и самошитые рубашки, над которыми с такой радостью трудились его матушка и сама Бесси. Правда, он мог не знать — нашептывала ей любовь, — с каким тщанием прялись тонкие и ровные нити, как, отбелив на солнечном лугу и соткав пряжу, любящие женщины снова раскладывали полотно на душистой летней траве, и оно ночь за ночью омывалось чистой росой. Он не знал — никто, кроме Бесси, не знал, — сколько неуклюжих или неверных стежков, которые не могли распознать ослабевшие глаза его матери (невзирая на немощь, она упорно желала делать все самое главное сама) потом, по ночам, перешивала проворными пальцами Бесси в своей комнате. Всего этого он не знал — иначе ни за что не стал бы пенять на грубую ткань и старомодный покрой этих сорочек, не стал бы вымогать у старой матушки деньги, отложенные с продажи яиц и масла на покупку модного льна в Хайминстере.
Хорошо, однако, было для душевного спокойствия Бесси, когда эти жалкие сбережения Хестер вышли из своего хранилища — старого чайника — на белый свет, что девушка не знала, как часто и с каким трудом ее тетя, бывало, пересчитывала эти монеты, то и дело ошибаясь, путая гинеи с шиллингами, сбиваясь и начиная сызнова, так что редко насчитывала один и тот же итог. Но Бенджамин — этот единственный сын старой четы, эта надежда, эта любовь — имел еще некую странную, завораживающую власть над всеми домочадцами. Вечером накануне отъезда он сидел между родителями, держал их за руки, а Бесси притулилась на своей старенькой табуреточке, положив голову на тетины колени и время от времени поглядывая снизу на лицо кузена, точно всем сердцем вбирая в себя милые черты, пока взгляды их случайно не встречались, и тогда она лишь отводила глаза и вздыхала украдкой.
Тем вечером он допоздна засиделся с отцом, после того как женщины разошлись по спальням. Да, по спальням, но не ко сну — ручаюсь вам, что седая мать ни на мгновение не сомкнула глаз, пока на улице не забрезжили первые лучи хмурого осеннего дня, а Бесси, лежа без сна, слышала тяжелые неторопливые шаги: вот дядя поднимается наверх, достает старый чулок, служивший ему банком, оттуда достает золотые гинеи… На миг он остановился, но тут же продолжил счет, словно решив одарить сына по-царски. Еще одна длинная пауза, во время которой девушка смутно различала какие-то слова: совет ли, молитву ли, — ибо голос принадлежал ее дяде. Вскоре все стихло — мужчины отправились спать. Комнатка Бесси отделялась от спальни кузена лишь тоненькой деревянной перегородкой, и последним звуком, что различила она, прежде чем ее уставшие от слез глаза наконец сомкнулись, — это мерное позвякивание гиней, точно Бенджамин играл отцовским подарком в расшибалочку.
Утром он уехал. Бесси до смерти хотелось, чтобы он попросил ее хоть немного проводить его по дороге до Хайминстера. Девушка проснулась ни свет ни заря, заранее сложила одежду на постели, но приглашения так и не последовало, а без него пойти она не могла.
Осиротевшие домочадцы старались держаться мужественно и с небывалым рвением погрузились в дневные труды, но почему-то, когда настал вечер, оказалось, что сделано ими совсем немного. Нелегко работать с тяжестью на душе, и кто скажет, сколько тревог, забот и печали унес каждый из них в поле, за прялку, в коровник. Прежде Бенджамина ждали домой каждую субботу, ждали, хотя он мог вовсе и не прийти, или же, если и приходил, разговоры велись такие, что визит этот не был в радость. Но все равно он мог прийти и все могло быть хорошо, и тогда, на закате дня, как счастливы были эти простые люди. Но теперь он уехал, наступила унылая зима, зрение стариков все слабело, и, как бы ни старалась Бесси весело щебетать, словно ни в чем не бывало, вечера на ферме стали долгими и безотрадными. Да и писать Бенджамин мог бы почаще — так думал каждый в доме, хотя, выскажи кто эту крамольную мысль вслух, двое остальных яростно ополчились бы на него.
— Ручаюсь, — с чувством сказала девушка, набрав по дороге из церкви букет первых подснежников, что проклюнулись на солнечных и защищенных от ветра склонах холмов, — что никогда не будет больше такой отвратительной, унылой зимы, как нынешняя.
За последний год Натан и Хестер неузнаваемо переменились. Прошлой весной, когда Бенджамин еще подавал больше надежд, чем страхов, его отец и мать выглядели как крепкая пожилая пара, вполне работоспособная. Теперь же (и виной тому было не только отсутствие сына) оба они казались дряхлыми и слабыми, точно каждодневные заботы стали для их плеч слишком тяжкой ношей. До ушей Натана действительно долетели поистине горестные вести о единственном сыне, и старик с сумрачной торжественностью пересказал их жене, особенно напирая на то, что все это слишком ужасно, чтобы быть правдой; не мог он поверить, что их мальчик и вправду такой дурной! От бесконечных слез глаза несчастных родителей иссохли и ввалились, и старики долго сидели бок о бок, вздыхая и не смея даже взглянуть друг на друга, а потом Хестер сказала:
— Не надо ничего рассказывать девочке. Юные сердца так легко разбиваются, и она еще, чего доброго, вообразит, будто все это правда. — Сдавленные рыдания оборвали голос несчастной матери, но она взяла себя в руки и продолжила: — Да, не надо ничего ей говорить. Он раньше ведь был так к ней привязан, и, если она не перестанет хорошо думать о нем и любить его, возможно, ее молитвы еще выведут его на верный путь.
— Да услышит Господь твои слова! — откликнулся Натан.
— Господь да услышит их! — в страстной мольбе простонала Хестер, повторила эти заветные слова еще раз, но увы: напрасные упования.
Чуть позже, словно не в силах молчать, она добавила:
— Какое гадкое место этот Хайминстер! Где еще услышишь столько всяких глупостей. Хоть одно хорошо — Бесси ничего этого не слыхала, а мы не верим.
Но если они не верили слухам, то отчего же были такими печальными и изнуренными, выглядели гораздо старше своих лет?
Прошел еще год, настала новая зима, еще тоскливее предыдущей, а весной вместе с подснежниками появился и Бенджамин — испорченный легкомысленный юнец, сохранивший еще, однако, довольно былой привлекательности и развязно-непринужденных манер, чтобы пустить пыль в глаза тем, кому в новинку печать, которую Лондон накладывает на беспутных молодых людей из провинции.
В первый миг, когда он только появился на пороге чванливо-напыщенной походкой и с выражением небрежного безразличия, отчасти напускного, отчасти настоящего, его престарелые родители преисполнились благоговейного восторга, словно перед ними предстал не родной их сын, а самый настоящий джентльмен, но безошибочный природный инстинкт очень скоро помог им распознать, что все это фальшиво.
— И что он только имел в виду, — сказала Хестер племяннице, едва они остались одни, — этими своими замашками? И слова он выговаривает так жеманно, словно ему подрезали язык, а не то и того хуже — трещит как сорока. Охо-хо! Лондон портит человека не хуже августовской жары. Каким красавчиком он был, когда уезжал, а теперь-ка погляди только на него — вся кожа в складках и морщинках, точно первая страница прописей.
— А мне кажется, милая тетя, он выглядит куда краше с этими новомодными усиками! — заявила Бесси, заливаясь краской при воспоминании о поцелуе, что кузен подарил ей при встрече.
Бедняжка верила, что этот поцелуй свидетельствовал о том, что Бенджамин, несмотря на долгое молчание, все еще видел в ней свою нареченную невесту. Многое в нем очень не понравилось родителям и кузине, хотя они никогда не обсуждали этого между собой, но все же кое-что пришлось по вкусу, а более всего то, как мирно и тихо проводил он дни в Наб-Энде, не гоняясь за обществом,