Грохот позади усиливался. Чем быстрее катилась старая карета, тем быстрее мчались преследователи. Люди, лошади, собаки участвовали в погоне. Шум был оглушительный, но еще громче звенел голос молодой леди, понукавшей дядю и кричавшей: «Скорей, скорей!»
Они неслись мимо темных деревьев, словно перышки, подхваченные ураганом, мимо домов, ворот, церквей, стогов сена летели с быстротой и грохотом бурного потока, вырвавшегося на волю, — но шум погони нарастал, и дядя все еще слышал дикие вопли: «Скорей, скорей!»
Дядя не жалел бича: лошади рвались вперед и побелели от пены, — а погоня все приближалась, и дама кричала: «Скорей, скорей!» В этот критический момент дядя изо всех сил ударил ногой по ящику под козлами и… увидел, что настало серое утро, а он сидит во дворе колесного мастера, на козлах старой эдинбургской почтовой кареты, дрожит от холода и сырости и топает ногами, чтобы согреться. Он слез с козел и нетерпеливо заглянул в карету, отыскивая прекрасную молодую леди. Увы! У кареты не было ни дверцы, ни сиденья, остался один остов.
Конечно, дядя прекрасно понимал, что тут кроется какая-то тайна и все произошло именно так, как он рассказывал. Он остался верен великой клятве, которую дал прекрасной молодой леди: отказался ради нее от нескольких трактирщиц, очень выгодных партий и в конце концов умер холостяком. Он всегда вспоминал, как чудно это вышло, когда он, совершенно случайно перемахнув через забор, узнал, что призраки старых почтовых карет, лошадей, кондукторов, кучеров и пассажиров имеют обыкновение путешествовать каждую ночь. К этому он присовокупил, что, по его мнению, он был единственным живым существом, которому довелось участвовать как пассажиру в одной из таких поездок. И мне кажется, он был прав, джентльмены: по крайней мере, я ни о ком другом никогда не слышал.
Воцарилась тишина, потом хозяин гостиницы, который с большим вниманием слушал рассказ, медленно проговорил:
— Хотел бы я знать, что возят в почтовых сумках эти призраки карет.
— Конечно, мертвые письма, — ответил торговый агент.
— Ах вот оно что! — воскликнул хозяин. — Мне это не приходило в голову.
Заметки сумасшедшего[45]
Да, сумасшедшего! Как поразило бы меня это слово несколько лет назад! Какой пробудило бы оно ужас, который, бывало, охватывал меня так, что кровь закипала в жилах, холодный пот крупными каплями покрывал кожу и от страха дрожали колени! А теперь оно мне нравится. Это прекрасное слово. Покажите мне монарха, чей нахмуренный лоб вызывает такой же страх, какой вызывает горящий взгляд сумасшедшего, монарха, чьи веревка и топор так же надежны, как когти безумца. Хо-хо! Великое дело — быть сумасшедшим! На тебя смотрят, как на дикого льва сквозь железную решетку, а ты скрежещешь зубами и воешь долгой тихой ночью под веселый звон тяжелой цепи, и катаешься, и корчишься на соломе, опьяненный этой славной музыкой! Да здравствует сумасшедший дом! О, это чудесное место!
Помню время, когда я боялся сойти с ума, когда, бывало, просыпался внезапно, и падал на колени, и молил избавить меня от проклятия, тяготевшего над моим родом, когда бежал от веселья и счастья, чтобы спрятаться в каком-нибудь уединенном месте и проводить томительные часы, наблюдая за развитием горячки, которая должна была пожрать мой мозг. Я знал, что безумие смешано с самой кровью моей и проникло до мозга костей, знал, что одно поколение сошло в могилу, не тронутое этой страшной болезнью, а я — первый, в ком она должна возродиться. Я знал, что так должно быть, так бывало всегда, и так всегда будет, и когда сидел в людной комнате, забившись в темный угол, и видел, как люди перешептываются, показывают на меня и посматривают в мою сторону, знал, что они говорят друг другу о человеке, обреченном на сумасшествие, и, крадучись, уходил и тосковал в одиночестве.
Так жил я годы, долгие-долгие годы. Здесь ночи тоже бывают иногда длинными, очень длинными, но они ничто по сравнению с теми беспокойными ночами и страшными снами, какие снились мне в те годы. Я холодею, вспоминая о них. Большие темные фигуры с хитрыми насмешливыми лицами прятались по всем углам комнаты, а по ночам склонялись над моей кроватью, толкая меня к безумию. Они нашептывали мне о том, что пол в старом доме, где умер мой дед, запятнан его кровью, пролитой им самим в припадке буйного помешательства. Я затыкал пальцами уши, но голоса визжали в моей голове: их визг звенел в комнате, вопил о моем деде. В поколении, предшествовавшем ему, безумие оставалось скрытым, но дед моего деда годы прожил с руками, прикованными к земле, дабы не мог он сам себя разорвать в клочья. Я знал, что они говорят правду, знал прекрасно: открыл это много лет назад, — хотя от меня пытались утаить истину. Ха-ха! Меня считали сумасшедшим, но я был слишком хитер для них.
Наконец, оно пришло, и я не понимал, как мог этого бояться. Теперь я свободно мог посещать людей, смеяться и шутить с лучшими из них. Я знал, что я сумасшедший, но они этого даже не подозревали. Как я восхищался самим собой, своими тонкими проделками, потешаясь над теми, кто, бывало, шушукался и косился на меня, когда я не был сумасшедшим, а только боялся, что когда-нибудь сойду с ума! А как весело я хохотал, когда оставался один и думал о том, как хорошо храню свою тайну и как быстро отшатнулись бы от меня добрые мои друзья, если бы узнали истину! Обедая с каким-нибудь славным веселым малым, я готов был кричать от восторга при мысли о том, как побледнел бы он и обратился в бегство, если бы узнал, что милый друг, сидевший подле него, натачивая сверкающий нож, сумасшедший, который имеет полную возможность — да, пожалуй, и не прочь — вонзить нож ему в сердце. О, это была веселая жизнь!
Я разбогател: мне достались большие деньги — и предался развлечениям, прелесть которых увеличивалась в тысячу раз благодаря моей тайне, столь искусно хранимой. Я унаследовал поместье. Правосудие — даже само правосудие с орлиным оком — было обмануто и в руки сумасшедшего отдало оспариваемое наследство. Где же была проницательность зорких и здравомыслящих людей? Где была сноровка юристов, ловко подмечавших малейший изъян? Хитрость сумасшедшего всех обманула.
У меня были деньги, тратил я их расточительно. Как ухаживали за мной! Как меня восхваляли! Как пресмыкались передо мной три гордых и властных брата! Какое внимание, какое уважение, какая преданная дружба. Да и старый седовласый отец — о, он боготворил меня! У старика была дочь, у молодых людей — сестра, и все пятеро были бедны. Я был богат, и, женившись на девушке, увидел торжествующую усмешку, осветившую лица ее неимущих родственников, когда они думали о своем прекрасно проведенном плане и доставшейся им награде. А ведь улыбаться-то должен был я. Улыбаться? Нет, хохотать, и рвать на себе волосы, и с радостными криками кататься по земле. Они и не подозревали, что выдали ее замуж за сумасшедшего.
Позвольте-ка… А если бы они знали, спасло бы это ее? На одной чаше весов — счастье сестры, на другой — золото ее мужа. Легчайшая пушинка, которая улетает от моего дуновения, — и славная цепь, которая теперь украшает мое тело!
Но в одном пункте я обманулся, несмотря на все мое лукавство. Не будь я сумасшедшим — хоть мы, сумасшедшие, и достаточно хитры, но иной раз становимся в тупик, — догадался бы, что девушка предпочла бы лежать холодной и недвижимой в мрачном свинцовом гробу, чем войти в мой богатый, сверкающий дом невестой, которой все завидуют. Я знал бы, что ее сердце принадлежит другому: юноше с темными глазами, чье имя — сам слышал — шептала она тревожно во сне, — знал бы, что она принесена мне в жертву, чтобы избавить от нищеты седого старика и высокомерных братьев.
Фигуры и лица стерлись теперь в моей памяти, но я знаю, что девушка была красива. Я это знаю, ибо в светлые лунные ночи, когда вдруг просыпаюсь и вокруг меня тишина, вижу: тихо и неподвижно стоит в углу этой палаты легкая и изможденная фигура с длинными черными волосами, струящимися вдоль спины и развеваемыми дуновением неземного ветра, а глаза ее пристально смотрят на меня и никогда не мигают и не смыкаются. Тише! Кровь стынет у меня в жилах, когда об этом пишу. Это она: лицо очень бледно, блестящие глаза остекленели, но я их хорошо знаю. Она всегда неподвижна, никогда не хмурится и не гримасничает, как те, другие, что иной раз наполняют мою палату, но для меня она страшнее даже, чем те призраки, которые меня искушали много лет назад, — она приходит прямо из могилы и подобна самой смерти.
В течение чуть ли не целого года я видел, как лицо ее становится все бледнее, как скатываются слезы по ее впалым щекам, но причина была мне неизвестна. Наконец, я ее узнал. Дольше нельзя было скрывать это от меня. Она меня не любила — я и не думал, что любит, — но вот что презирала мое богатство и ненавидела роскошь, в которой жила, я не ожидал. Не приходила мне в голову и мысль, что она любила другого. Странные чувства овладели мной, и мысли, внушенные мне какою-то тайной силой, терзали мой мозг. Ненависти к ней я не чувствовал, однако ненавидел юношу, о котором она все еще тосковала. Я жалел — да, жалел — ее, ибо холодные себялюбивые родственники обрекли ее на несчастную жизнь. Я знал: долго она не протянет, — но мысль, что она еще успеет дать жизнь какому-нибудь злополучному существу, обреченному передать безумие своим потомкам, заставила меня принять решение ее убить.
В течение многих недель я думал о яде, затем об утоплении и, наконец, о поджоге. Великолепное зрелище — величественный дом, объятый пламенем, и жена сумасшедшего, превращенная в золу. Подумайте, какая насмешка — большое вознаграждение и какой-нибудь здравомыслящий человек, болтающийся на виселице за поступок, не им совершенный! А всему причиной — хитрость сумасшедшего! Я часто обдумывал этот план, но в конце концов отказался от него. О, какое наслаждение день за днем править бритву, пробовать отточенное лезвие и представлять себе ту глубокую рану, какую можно нанести одним ударом этого тонкого сверкающего лезвия!