К утру ему стало лучше: на градуснике было тридцать семь с половиной, Марку даже не пришлось трясти чертовой стекляшкой. Он попробовал сказать про школу, но сразу увидел, что мама ни за что его не отпустит; по пятницам у нее не было занятий, и Марк решил, что, по крайней мере, за сегодняшний день он выздоровеет, а завтра сможет выйти из дома. Днем Марк вынул из фотоаппарата пленку и зарядил ее в бачок, но – как так получилось, не мог потом вспомнить и проклинал себя – залил не остуженный проявитель, пленка была испорчена; он попробовал напечатать – жест отчаяния, и бессмысленный: на бумаге только расплылись темные лужи. После этого он долго читал, но, закрывая книгу, положил закладку туда же, где она была сначала: ничего не запомнил, всё – перечитывать. Вечером пришла Марина. Рассказывала, что проходили, предлагала сделать вместе домашнее задание – я у девчонок из твоего класса взяла, на понедельник, к понедельнику-то ты точно уже выздоровеешь, – видно было, как ей хотелось растормошить его, она пересказывала сюжет какого-то фильма, делилась школьными сплетнями, спрашивала, что он делал летом, и объясняла, где именно у нее дача, – но всё без толку: Марк лежал, водя взглядом по полу, лицо его ничего не выражало, и вместо ответов он либо взмахивал рукой, либо согласительно хмыкал. Наконец Марина не выдержала и, с минуту помолчав, стала дергать губами: ладно, я всё вижу, тебе неприятно, что я пришла, да? ну хорошо, вот и прекрасно, больше я тебя не буду беспокоить, – она резко встала, стул проскрипел по полу, и подпрыгнул кулончик с сердечком у нее на платье – зря я вообще с тобой связалась, – открыла дверь и почти уже вышла, но повернулась и выставила указательный палец – и не дай бог тебе подойти ко мне в школе, даже не думай. Надо было бы дать ей понять, что всё совсем не так, как она думает, то есть что хоть сердечко она повесила, может быть, и зря, но его воспитания хватило бы на то, чтобы занять любого гостя разговором, – но Марк не мог: последние несколько часов он чувствовал, что болезнь его возвращается, становилось всё жарче и жарче, пот, оказалось, заново заволок всю кожу, пульсировала боль в голове, и в глазах резало всё сильнее, и от ужаса, что он не выздоровел, не выздоравливает, не выздоровеет, Марка парализовало, сердце колотилось еще быстрее, бросало в жар, и пот выступал больше и больше, он мог думать только об этом.
Перед сном мама поставила Марку градусник, но Марк, чтобы не пугать ее, снова вынул градусник раньше – как только серебристая полоска, вынырнув при повороте, показала тридцать семь с половиной. Он закрывал глаза и поворачивался на бок, чтобы выглядело так, будто он просто хочет спать, а не то что он весь горит и раскалывается голова, но спать не мог, – как только мама закрыла дверь, Марк откинул одеяло и так лежал битый час, пока за стеной не щелкнул выключатель и мама не перестала ворочаться. Тогда он сел на кровати, но скоро понял, что сидеть тяжело, и лег опять, сон не шел, а вернее, шел где-то рядом и иногда задевал Марка – в такие моменты какое-нибудь одно слово, на котором заканчивалась его мысль, вдруг, как воздушный шарик, надувалось и начинало жить какой-то перпендикулярной жизнью, Марк тянулся за вытягивающимися узкими комнатами, оглядывался и видел мокрые стены, вообще всё было мокрое, он сам был мокрый, – тут шарик сдувался и снова становился словом, но уже другим, потому что это ведь он был и в самом деле мокрый, поменять бы простыню. Наяву комната мерцала в такт пульсации крови в ушах, отвратительный воздух, наполненный запахом его пота, густел с каждым часом, Марк долго обдумывал путь к форточке, и за это время успел один раз разбить окно и порезать его осколками всё тело, так что теплая липкая кровь выступила с ног до головы, и один раз выпасть в окно и полететь над Карповкой, повторяя ее изгибы, причем на улице было светло как днем, но в конце концов собрался с духом, дошел, держась за шкаф, до окна, забрался на стул, открыл ее и еще долго стоял так, успокаивая вестибулярный аппарат и вместе с тем вдыхая вкусный ночной воздух. Возвращаясь в постель, Марк взял с собой свои камни. Его начало знобить, он затянул на себя одеяло, выбрал из лежащей рядом горсти маленькое, как перепелиное, малахитовое яйцо и положил его в рот. Холод и тяжесть яйца успокоили его, и как только мокрый, поблескивающий слюнными поверх своих собственных, минеральных разводов разводами и согревшийся камень выкатился на подушку, Марк заснул глубоко.
Спал он недолго: обратно в кровать его выплюнул кошмар, в котором он шел по Гатчинской улице, росли и росли кусты с деревьями, всё больше, и наконец он уже просто не мог идти, ветки оплели его со всех сторон, стягивали тело и голову всё сильнее, так что он не мог дышать. Когда проснулась мама, Марк свернулся под одеялом – теперь он уже не просто не хотел, чтобы мама всё поняла, что он болеет и что ему всё хуже, но и чувствовал себя виноватым за обман с градусником: вместо объяснений проще уж было дождаться, когда ему действительно станет лучше, – мама тихо открыла дверь, бесшумно ругнулась, закрыла форточку и вышла. Марк слышал, как она возится в ванной и на кухне, слышал или, скорее, угадывал музыку, которую она включила, и стремительное щелкотание клавиатуры – писала что-нибудь в фейсбуке или отвечала на почту, – всё это время он лежал всё в той же позе, на случай если она зайдет, и только закрывал глаза, когда слишком больно становилось от света, и открывал, когда голова начинала слишком сильно кружиться. Иногда его, как и ночью, затягивало в мгновенный, как порыв ветра, сон, в котором то уже наступало завтра, и он открывал папе дверь, но за дверью никого не было, то приходила и садилась рядом с ним Полина, ее плоховато, против света, было видно, она молчала, и не была Полиной, а была не то маленькой девочкой, не то старушкой-карлицей, – но всё реже, потому что всё сильнее колотилось сердце: сначала эта мысль пришла в голову лишь как предположительная, но Марк раздумывал над ней и скоро понял, что именно так, как бы это ни было страшно, он и сделает – когда мама на скорую руку оденется, чтобы быстро доехать до магазина купить свежего хлеба, молока, чего-нибудь вкусненького, Марк выберется из кровати и, как бы его ни шатало, пусть двигаться придется наощупь и каждый раз заставлять тело сделать еще один шаг, оденется, даже застегнет куртку и выйдет на сверкающую просторную набережную Карповки.
Октябрь дышал жарким сухим маревом, из которого Марк выхватывал плеск крыльев ленивых и жирных осенних уток, обрывок разговора прошедших мимо женщин – никогда такого не было, сколько живу, никогда – и всё тот же обволакивающий гул, как будто подземный или, скорее, с той стороны этого глухого марева октября. В ушах колотило, и на периферии зрения угрожающе закручивались багровые спирали – время от времени Марку казалось, что он идет слишком медленно, всё медленнее, и рискует остановиться совсем, так что он пробовал бежать, чтобы преодолеть инерцию пространства, но дышать становилось тяжело уже после нескольких прыжков, и он возвращался к шагу, всю свою волю удерживая на том, чтобы не остановиться, продолжать идти, хотя ему казалось, что идет он не совсем там, будто высокая рифленая арка должна была вывести его на широкую улицу без деревьев, а выводила на пустой перекресток, где с той стороны стоял закопченный, с грязными окнами завод, который он давно должен был пройти. Слепящие горловины улиц сменялись кромешной подворотной тьмой и пылающими кратерами дворов, и мелькали, рябили, плескались тени деревьев, стен, оконные блики, – Марк обнаружил, что давно уже идет по Гатчинской, только опять слишком медленно. Ему хотелось побежать или быстро идти, но вязкая солнечная топь не давалась ему – наоборот, до каждого следующего дерева становилось всё дальше; Марк пробовал считать шаги, но каждый раз сбивался.
Марку всё время казалось, что происходящее происходит с задержкой; словно бы свое тело он вынужден был тащить позади себя, как бьющую по ногам сумку, – мир вот-вот готов был опрокинуться, нужно было успеть унести себя из-под домов, столбов, выбоин на асфальте, магазинных вывесок и дорожных знаков и для этого держаться за то единственное, что оставалось недвижным, – за мысль о железной двери в сыром углу тесного двора, о лестничном пролете за этой дверью, темном, и к тому же он не взял телефон, чтобы подсветить, но он всё помнил и должен был пробраться наощупь. Двор, когда он в него попал, захлопнув решетку ворот за шатающейся, идущей волнами улицей, накренился и начал угрожающе закручиваться, его половины, разрезанные ломаной тенью, поплыли друг за другом, Марка кинуло на землю, он скорчился и зажмурил глаза, но на внутренней стороне век красные всполохи всё так же сменялись черными провалами, все они уходили вбок и вправо, и Марк чувствовал, что если он отпустит себя, то его затянет в эту воронку головой вниз, держался, стоял на четвереньках и смотрел, как капли со лба, собравшись у крыльев носа, улетают в сторону и мгновенно впитываются асфальтовым крошевом, и наконец, выгнувшись так, будто весь вес его громадного тела висел у него на шее, дернулся, встал на ноги и, держась рукой за стену, сделал четырнадцать шагов вперед. Едва он успел поднести палец к кнопке звонка, как дверь запищала, Марк потянул ее на себя, она потяжелела за эти дни, открыть до конца не удалось, ему пришлось боком втискиваться в темную щель, за которой, когда он оказался внутри и дверь бесшумно вернулась на место, было холодно, и Марк почувствовал, как пот на лице стал застывать в густую клейкую массу. Он постоял немного, прижавшись затылком к железу двери, а потом – то ли он открыл глаза, то ли взгляд стал привыкать к темноте – темноту стал наполнять бледный свет, идущий сверху, как будто его источали влажные стены, но свет этот не причинял боли, не рябил, – вообще здесь ничего не крутилось и не падало, ступени стояли плотно, и Марк, подавшись вперед, обнаружил, что поднимается по лестнице легко; его, пожалуй, еще немного мутило, но уже совсем не так, как на улице, по последним ступеням второго пролета он почти взлетел и оказался перед дверью, которая была открыта, и за дверью не было никого, – Марк вошел.