. Да, она плохо спала, а он после пива спал крепко, да и пиво-то пил не в последнюю очередь для того, чтобы крепко спать, не отвлекаясь на ее верчение и поминутные походы в туалет, так что даже когда в четвертом часу Стариков проснулся от громкого и неестественно долгого, множественного стука (во сне это стучали какие-то молотки), он в первое мгновение, выпутываясь из сна, почувствовал досаду на нее за то, что не дает ему хорошенько поспать.
Стариков давно уже свернул с Национале, шел, стараясь выбирать улочки побезлюднее, в сторону от центра и иногда оказывался на знакомых перекрестках, лестницах и небольших площадях – за четыре дня он тут перемерил шагами ближайшие окрестности, каждый второй перекресток, должно быть, стал ему знаком. Днем он, сжимая в кармане телефон, ходил, чтобы хоть что-то делать, а по ночам, как и хотел, напивался в клубах и флиртовал с девицами, причем одну из них, позавчерашнюю, ему даже удалось трахнуть – впрочем, где-то в парке за Пьяцца дель Попполо, отвести ее в номер он не решился. Было что-то оскорбительное в том, что несмотря ни на что, ему смертельно хочется женщину: возвращаясь мыслями к статье – а он и о ней несмотря ни на что время от времени думал, причем когда ловил себя на том, что прикидывает, сможет ли ее через две недели сдать или всё же звонить объясняться, испытывал неловкость, – он вспоминал о чертовых кораллах, которые в буквальном смысле живут на трупах своих родителей, и по спине у Старикова шла брезгливая дрожь.
У Тибра он оказался рядом с пешеходным мостиком на Тиберина, перешел его и быстро сбежал с островка, на котором снова почувствовал себя в диснейленде: камеры, темные потные овалы на рубашках, стайки корейских девочек (как будто их так и производят – связками). На другой стороне реки было куда спокойнее, и Стариков, завидев зелень, стал забираться по улочкам вверх, рассчитывая там в безлюдье поваляться на траве и отдохнуть. Кроме того, уже ощутимо хотелось есть, и в булочной, выстояв очередь из домовитых римлянок, он купил кусок пиццы с паприкой, причем здесь, за рекой, international English был уже бесполезен, как в ста километрах от Москвы, так что объясняться с улыбчивой дородной продавщицей пришлось жестами. Ел он в последние дни много, больше, чем обычно, успевая в перерывах между кафе и рестораном перехватить то яблоко, то мороженое, и не находил этому разумной причины, или, точнее, их было слишком много – от неотступного беспокойства до звучащего внутри головы ее голоса: кушай, Андрюша, почему ты так плохо кушаешь?
Омерзительное безвременье, в которое он провалился в тот момент, когда, нервно тыкая пальцем в телефон, перевел с глупого итальянского листа диагноз (трех слов «ушиб головного мозга» было достаточно, он знал, что это такое и что это значит в ее возрасте – несколько дней), нечто вроде темпоральной невесомости, из которой он пытался выкарабкаться, требуя от строгого и вместе крайне доброжелательного доктора, чтобы тот сказал ему, что он может сделать (nothing; she already have everything she needs; and she will have; no, you’re not allowed to get to resuscitation unit[4]), нужно было чем-то заполнять, и он заполнял – ходил, ел, пил и даже, если это вообще возможно, обжимался с женщинами.
Пиццу Стариков съел на огромном, абсолютно пустом газоне, которого он один был на эти полчаса хозяином. Он сбросил ботинки и лежал минут десять, глядя в ровную голубую эмаль неба, всем телом ощущая, как нежно ветерок подсушивает его ступни, и чувствовал дурацкую неловкость от того, что его сытому отдыхающему телу так несказанно хорошо. Потом он стал забираться еще выше, шел по лестницам и по тропинкам, мимо целой галереи каких-то голов – безымянных для него, но и вообще они выглядели так, будто сами забыли, в память о ком поставлены, – мимо пиний и зарослей дрока, мимо длинного высокого забора, за которым ничего не было видно, где-то еще мелькнул маяк (что за моряки боятся здесь разбиться?), а потом Стариков вышел на площадь, посреди которой стоял памятник – как если бы Медный всадник решил поиграть в ковбоя, – а справа открывался вид вниз, на город.
Стариков удивился, когда это он успел забраться так высоко: Рим внизу тонул в легкой сизой дымке. Дальше всего, будто другой край берега, синел ряд гор, а город был тут как игрушечный; даже огромный Витториано казался отсюда чем-то вроде чернильницы. Робея, Стариков подошел к парапету площадки, оперся на него обеими руками и мгновенно остро пожалел, что не знал про это место раньше – больше всего, кажется, она любила виды.
Здесь, на холме Яникул, Старикову пришло в голову, что Рим, на который он смотрит, – город, где новый дом опирали на остов тысячелетней стены, где Собор сложили из камней полуразрушенного Цирка, где дети играют и молодежь пьет пиво поверх разровненных кладбищ, – и есть подобие его любимых кораллов, которые растут незаметно, на величину детской ладошки в десять лет, в которых каждый умерший организм становится домом для другого, и которые – уж это он знал лучше, чем кто-либо, – хищные и всегда голодные.
И хотя все эти четыре дня он ждал звонка, он вздрогнул, когда телефон завибрировал в кармане, будто набирая воздуха, чтобы запеть свою мелодию, – Стариков знал, что означает этот звонок: что послезавтра ли, в другой ли день (господи, сколько всего еще нужно узнать, сделать, нахлопотать), он сядет в самолет и полетит в Москву, но место у окна рядом с ним будет угрожающе пустым.
Устойчивое равновесие
В баре оказалось не темнее, чем на улице. Снаружи были огни, бликующие по мокрому асфальту, – фонарей и витрин, – и мелькали автомобильные фары, а здесь – такие же разноцветные лучи осветительных приборов, направленных на крохотную сцену, и неоновые лампы с алкогольными логотипами.
Что́ внутри было другое – Уля именно это почувствовала первым делом, когда вошла, пропустив вперед Оксану, после секундной толкотни: она пыталась открыть дверь, саму по себе тяжелую, да ее еще и присосало потоком воздуха к косяку, так что пришлось брату помогать, и когда он дернул дверь, она открылась с низким чмоканьем, – внутри была другая плотность звука, шума музыки здесь оказалось не меньше, чем там – шуршания шин, подошв, телефонного гомона и прочего, но само помещение бара было маленьким, едва ли больше гостиной в средней квартире. Они сегодня одевались – Оксана одевалась, но Улю в конце концов тоже закрутила с собой, заставив сменить джинсы с топиком на зеленое (нет, не идет) – длинное черное (ну его, всю улицу будешь им подметать) – нет, вот, синее с голой спиной (хочешь, забирай себе, будет на память – да ну тебя), шикарное платье, а потом еще расчесывались и красились – у Оксаны дома в такой же гостиной, может, чуть поменьше.
Оксана хотела гульнуть – не «напоследок», конечно, потому что она выходила за редактора глянца, парня, который в компаниях развлекал всех карточными фокусами, а главным своим делом считал, кажется, устройство городских развлечений вроде Дня воздушных шариков или КППКП – Коктейльного приключения по креативным пространствам, так что понятно было, что тусоваться меньше она не станет, как бы не наоборот, – скорее дело было в следовании традиции, коль скоро традиция предписывала веселиться – надо гульнуть. Ты пойми – она трясла Улины пальцы – я не хочу этой тягомотины: собрать девчонок, заказать столик, выслушивать советы, давать советы, а-а-а, давайте выпьем за нас, за баб, пусть сдохнут те, кто нас не захотел, вот эта вся хрень; только мы с тобой – и будем ходить по клубам, пьяные и ма-аксимально загадочные, а? Оксана подмигивала, улыбалась, корчила рожицы – этот задор Улю очаровывал и завораживал, она размякала от него и соглашалась на всё что угодно, хоть на воздушные шарики и КППКП, что уж говорить о секретном девичнике. Думая о нем, она накануне мастурбировала, хотя, само собой, никаких таких планов на него не строила – и все-таки, когда они, уже накрашенные, причесанные, одетые, собрались выходить из дома, и появился Оксанин брат – с работы, в костюме, – а Оксана решила, что им обязательно нужно взять его с собой (ты только подумай, как это клево будет выглядеть – как будто мы бляди, а он наш сутенер! давай!), Уле стоило усилия столь же беззаботно, без паузы выпалить: вау, офигеть, давай с нами, Колян! – и улыбнуться.
Коля спросил, куда это они так разоделись, и Оксана сказала: мы решили сделать вид, что сбежали со светской вечеринки, – хотя в ее случае это было не более чем риторической фигурой, ясно же, что это объяснение она придумала прямо сейчас, Оксана вообще, кажется, никогда не принимала никаких решений, а только пробиралась через джунгли событий, ориентируясь на чутье, будто она вовсе была свободна от первородного греха рефлексии, вынуждающего человека строить предположения, просчитывать варианты, выбирать из них один-единственный и нести ответственность за свой выбор. Платья не были исключением – сначала Оксана надела свадебное (чтобы показать Уле, но и, конечно, чтобы самой еще раз в нем на себя полюбоваться), и Уля, застегивая молнию на ее спине, не могла отказать себе в тихой радости провести пальцами по коже, прикрывавшей и вместе с тем подчеркивавшей игру позвонков, потом решено было, что Уля наденет какое-нибудь из Оксаниных платьев, чтобы сфотографироваться вместе, потом Оксана скинула с себя белый колокольчик и, прыгая в трусах и в лифчике, не менее ослепительно белых, кричала: подожди, не снимай, я тоже сейчас! – и только после того, как она встала у зеркала рядом с Улей, тоже в вечернем платье, ее осенило, что надо так и идти сейчас, ты что, это же мегакруто! Только зеленое тебе не идет, нужно покороче, сейчас поищем.
Оксана снимала одно платье и надевала другое, в интермедиях Уля смотрела на ее раскачивающееся звериное тело, передавала Уле снятые платья, доставала из шкафа новые, хохотала, теребила Улю за плечи, Уля помогала застегивать и расстегивать – молнии, пуговицы, завязки, – и на пике этого веселья Уля со спины, дотянув язычок молнии до финального изгиба шеи, туда, где зарождались прозрачные волосяные колечки, обняла Оксану и поцеловала ее за ухом. Оксана обернулась с широкой улыбкой и, слегка поджав подбородок, заговорщически протянула: