– Я ее карточки отнесла в жакт в тот же день. Мы хлеб по ним не брали. И не стали бы брать. Вы меня уже третий раз спрашиваете.
Ефим Григорьевич ёрзает на кровати, избегая смотреть на девушку.
– Да-да, простите, Светочка, вспомнил, вспомнил. Вы их отдали – и правильно сделали.
– Хлеба, Ефим Григорьевич, нам должно хватить, если правильно его есть и если еще норму не урежут. На следующей неделе крупу должны раздавать. Только нам тепло надо, понимаете? В холоде мы помрем даже если по осенним нормам получать будем.
Старик зарывается носом в воротник и трясет там головой. Потом вдруг поднимает голову и спрашивает еще:
– А Володенька сегодня должен прийти?
– Он еще вчера должен был, так что сегодня наверняка.
– То-то для вас радость, – довольно говорит Ефим Григорьевич. – И для вас, и для него. Нам-то тут тяжело, а уж там… Даже странно представить, Володенька, такой тонкий молодой человек – и в окопе, с винтовкой. Он ведь не успел еще закончить?
– Нет, он на четвертый курс должен был пойти.
– Ну ничего, еще доучится, он мальчик серьезный, ответственный. Я рад, что у вас так всё получилось. – Ефим Григорьевич беспокоится всё сильнее, хватается за разговор. – Я, можно, вас, Светочка, спрошу? Я вас давно спросить хотел. А как вас Володенька называет? Света?
Света вздыхает, почти прижимает ладони к стенкам буржуйки, скукоживается и тихо, не громче трескающих внутри углей, говорит. Взгляд ее ловит из щелей отблески жара.
– Папа меня назвал Светленой, он был коммунист. И мама тоже. Я помню, мне десять лет было, меня папа брал на колени и рассказывал – про Ленина, про великую стройку. У него были большие руки. Теплые. А мама готовила вкусно. Даже когда с продуктами было не очень. Хотя, конечно, хорошо было с продуктами, хорошо, хорошо. А потом они стали враги народа. – Света рассказывает, Ефим Григорьевич в паузах кивает. – Мне Света больше нравится. Светлана. И Володенька меня никогда не называет Светленой, он меня любит. Я его тоже очень люблю.
Света говорит тихо, чтобы ее услышать, нужно не дышать. Ефим Григорьевич теребит руками в карманах, будто хочет в них что-то найти. В комнате расползается тишина, забирается в щели, в пазухи носа, под одежду. Света хватает ее руками и катает в ладонях.
Из-под двери и из-за ватного одеяла на окне в комнату струйками течет мороз. Света хотела бы заплакать, но она одеревенела. Она тупо трет ладони друг о друга. С Международного начинает гудеть сирена. Они слушают ее с минуту. Потом Света разлепляет губы, шевелит ими для пробы и говорит. Получается громко, так громко, что она сама пугается, и последние слова теряет совсем:
– Ефим Григорьевич, мы должны жечь тоже книги, понимаете…
Руки старика вылетают из карманов и бросаются друг к другу.
– Нам надо что-то решить. – Света продолжает уже тише, но слова ее рубят подмерзший воздух. – Либо мы, либо книги. Я не могу сейчас умереть. У меня Володенька. Неужели мы не стоим этих книг, Ефим Григорьевич? Книги можно новые напечатать, а мы совсем умрем.
Ефим Григорьевич мнет руки, кивает. Иногда он вскидывает голову, но, качнув, опускает обратно. В его глазах страх, как будто он боится, что его ударят.
– Знаете что, Ефим Григорьевич. Давайте немцев жечь. Я слышала, так делают. Это ведь они во всем виноваты. Это же они там. – Она кивает в сторону окна. – Сами виноваты. Давайте сожжем Гёте, Шиллера, кто у нас еще есть…
Ефим Григорьевич вскидывается и решительно шагает в угол, к книгам.
– Нет уж, Светочка, если уж на то пошло. Я не верю, что те – это немцы. Мои немцы тут, вот они. Это не те. Мы должны наоборот, мы не с ума сошли. – Он распахивает глаза и впивается ими в девушку. – Если уж на то пошло, давайте жечь, вот, Толстого и Пушкина. – Он выхватывает два тома и машет ими в воздухе. – Если мы еще в своем уме, давайте их жечь.
– Почему? – Света поднимается с пола и встает между буржуйкой и стариком. – Чем они виноваты? Отдайте Толстого! Вы точно с ума сошли.
– Я не дам вам Гёте! – Глаза старика действительно кажутся глазами безумца.
Света отворачивается и идет к кровати. Садится на нее, обхватывает руками спинку и утыкается носом в решетку. Ефим Григорьевич обмякает, кладет книги обратно, подходит к Свете и долго кашляет. Наконец Света поворачивается к нему, ее глаза уже высохли.
– Простите меня, Ефим Григорьевич, я не хотела. Вы правы…
– Что вы, что вы, Светочка… – Старик слабо машет на нее руками. – Это я прошу у вас прощения. В сущности, это действительно всё равно…
Они замолкают. Света начинает говорить, и голос у нее еще немного дрожит.
– Это какой-то детский сад. Зачем они всё это писали? Дети дерутся, ломают друг у друга игрушки, приходит воспитательница, говорит, не надо, дети, не ссорьтесь, дети виновато улыбаются, потом воспитательница уходит, и дети начинают всё сначала. Ведь ни в одной из этих книг не написано, что нужно убивать друг друга и так далее. Все всё читали, все со всем согласны – и всё равно… По-русски, по-немецки, по-французски, – на всех языках всё одно и то же. Детский сад.
Вдруг Света, опустившая было голову, вскидывает ее: далеко, с лестницы слышны уверенные твердые шаги. В дверь стучат. Света хватает руку старика, мгновение сжимает ее до боли, вскакивает и бросается в коридор. Ефим Григорьевич, пока ее нет, обхватывает лицо ладонями и ожесточенно трет глаза. Потом они заходят – Света и молодой человек в шинели. Шинель висит на нем, как на вешалке. Через плечо перекинут армейский мешок, в руках он держит связку дров.
– Здравствуйте, Володенька, – говорит Ефим Григорьевич.
Володя здоровается, подходит к столу и шлепает на него мешок. Дрова кладет на пол. Ефим Григорьевич смотрит на дрова, и на его глазах выступают слезы. Из мешка Володенька достает большой кусок хлеба, пачку гречки и две банки американской тушенки. Одна из банок открыта.
– Это не потому что я съел. Ну, то есть считайте, что я. Через двор шел, мальчик пристал. Говорит, мамка выгнала из дому, я ему сказал, что целую банку не могу отдать, открыл ножом, покормил его немного. У нас паек лучше, чем у вас все-таки. А вы что, даже без хлеба сидите?
– Софья Павловна за хлебом пошла, скоро должна вернуться, – говорит Света.
Ефим Григорьевич встает и, стараясь не смотреть на стол, делает несколько шагов к двери.
– Я пойду в библиотеку, отнесу туда книги кое-какие, мне как раз надо.
Володя бросает взгляд на Свету и говорит:
– Ефим Григорьевич, пойдете через полчаса, ничего страшного не будет. Давайте сначала поедим немного.
Ефим Григорьевич останавливается и быстро бормочет:
– Спасибо, спасибо вам, Володенька. Да, я не много могу… Спасибо.
Света вынимает из связки доску, стараясь не уколоться гвоздем, отламывает ножом несколько щепок, сует их в буржуйку и поджигает.
– Это, – объясняет Володенька, – я шел, там дом ломали, растаскивали, ну я тоже немного прихватил, думаю, на всякий случай, вдруг у вас тут нету.
Света поднимает голову от буржуйки:
– А у нас как раз ничего нету. Мы даже чуть не поссорились из-за этого.
Ефим Григорьевич машет на нее руками:
– Что вы, Света, говорите, мы не ссорились, глупости какие, ничего подобного, просто перенервничали. Теперь всё хорошо.
Буржуйка светлеет, комната сразу становится похожа на жилую. Света запрещает всем прикасаться к еде, пока она не приготовит. Будет суп из тушенки и гречки. Ефим Григорьевич и Володя садятся и смотрят на Свету, как она суетится.
– Володенька, вы там на фронте, вы, может, больше нашего знаете, когда закончится всё? Вам не говорят там?
Володя вздрагивает и переводит взгляд на Ефима Григорьевича.
– Говорят. Говорят, что скоро.
Старик вглядывается в юношу.
– Вы верите?
– Ефим Григорьевич, – осторожно говорит Володя. – Я раньше думал, на войне, на фронте, всё по-другому. Идти, сражаться. Я думал, там не так, как здесь. А там такая же жизнь. Мы уже несколько месяцев сидим в одном окопе. Они стреляют, мы стреляем, кто-то умирает. Кто-то по глупости, кто-то на вылазке. Только тяжело очень. Не знаю, когда закончится. Мне иногда кажется, так всегда и было.
– А я слышала, – говорит Света, – что в Петрозаводске эшелоны стоят, и скоро их нам отправят.
– В Петрозаводске? – переспрашивает Володя и ловит на себе умоляющий Светин взгляд. – Может быть. Сейчас везде тяжело, немцы у Москвы стоят, Севастополь в окружении. Везде тяжело. Ну, если стоят эшелоны, то отправят, наверное. Надо надеяться.
– Ты знаешь, Володенька, Надежда Петровна умерла.
– Надежда Петровна? Что с ней случилось?
– Заснула вот тут. Софья Павловна с ней была, я за хлебом ходила. Вернулась, а она умерла. Холодно было, и хлеба мало.
Володя наблюдает за Светой, как она ставит воду.
– А что Роза Семеновна?
Света взглядывает на Ефима Григорьевича и быстро говорит:
– Она уехала. Улетела то есть. Ее по линии парткома отправили как ответственного работника. Там для них самолет был.
Света не успевает остановить старика, и он продолжает за нее:
– Продала свою шубу, драгоценности. Ответственный работник. Она и Свете предлагала.
– Ефим Григорьевич, молчите! Уехала и уехала, всё, не нам ее судить.
Ефим Григорьевич замолкает. Володя внимательно смотрит на Свету:
– А что Роза Семеновна предлагала?
Света отводит глаза, хватает гречку.
– Глупости, неважно это. Потом расскажу. Где же Софья Павловна? Она уже часа три как ушла.
Света варит суп: кидает в воду крупу, ждет, пока она разварится, потом выскребает ложкой из банки тушенку. Зачерпывает банкой воду, осторожно обмывает стенки и выливает обратно в кастрюлю. Делает так несколько раз. Скоро суп готов, и Света разливает его по тарелкам. Она уговаривает всех есть медленно, так лучше усваивается. Доев, Ефим Григорьевич встает.
– Спасибо вам, Володенька, вы еще здесь побудете?
– Да, у меня два дня. Мне только надо в военкомат, отметиться.