у и так же медленно подходит к машине. Тихо кладет хлеб в лоток. Нагибается еще за одной. Кладет в лоток. Потом к нему подходит водитель и помогает ему. Из очереди один за другим выходят люди и складывают хлеб в машину. Переворачивают лотки, кулаками сбивают разъехавшиеся доски. Наполняют лотки хлебом и составляют их в кузов. Всё это делается в пронзительной тишине, будто такое условие игры. Дзержинская молчит, и ветер сдувает с крыш снежную пыль. Света обходит толпу, машину и идет домой. Голод толкает ее в живот, но пустота внутри нее чем-то заполнена. Теперь ей хочется пить.
Наконец Володя понимает, что дольше ждать не может. Ефим Григорьевич старается не смотреть на него. Когда все-таки взглядывает, в глазах у него тоска. Сбивчиво он уговаривает Володю не волноваться: тревоги не было, Света не пропадет, у нее бывает, работа такая. Софья Павловна сидит, покачиваясь, на кровати. Голову она поднимает, только когда Володя прощается с ней.
– Идите, Володенька, идите, Бог вам в помощь.
Ефим Григорьевич провожает Володю до двери.
– Берегите себя, мы будем вас ждать.
Володя пожимает старику руку и делает шаг за дверь. Спустившись на пролет, он оборачивается: старик из дверного проема следит за ним. Тени перерезают его лицо, глаза набухают слезами, и Володя понимает, что в свои утешения Ефим Григорьевич не верит: Света не пришла, и слишком может быть, что и не придет. Это очень просто.
Володя спускается медленно, еще надеясь, что Света может взбежать по лестнице ему навстречу. Дверь парадной поддается с трудом, как пробка туго идет из бутылки, и вдруг отскакивает; в грудь толкает порыв ветра. Володя стоит у парадной и всё не может заставить себя двинуться: кажется, стоит ему уйти, из-за угла сразу появится Света. Под ногами катится снежная пыль, твердая, как металлическая стружка. В мертвом городе должны жить мертвые. В его воображении – Света лежит в снегу: упала и не смогла подняться. Где? С ослабевшей Светы снимают пальто и сапоги. Она бормочет «пожалуйста, пожалуйста», и мимо нее тенями проходят пустые люди. Володя не может заставить себя не воображать всё это: Свету разделывают, чтобы съесть ее. Как ее убивают? Может быть, перерезают горло. Чушь, чушь, Володя мотает головой. Проще было бы, если бы можно было в кого-то вцепиться и рвать на куски. На боку у него ТК, и ярость наполняет его мышцы неподдельной горячей кровью, но бессилие сильнее: делать нечего. Город свистит ветром и зенками битых окон слепо лыбится Володе в лицо. Ничего нет страшнее тишины. Володя вспоминает, что здесь, у этой парадной, год назад сказал «я люблю тебя». Она была в коротком зеленом пальто, глаза ее были больше неба и полнились счастьем. Когда он увидел это, он всё понял, что будет. Было, наверное, так же темно.
Володя запускает руку в карман за ключом: забыл, нет ключа. Но возвращаться он не будет. Рыскает взглядом вокруг: в двери торчит тяжелый ржавый гвоздь. Володя пробует вытащить его, идет плохо. Тогда он достает пистолет, спусковой скобой подцепляет шляпку и вытаскивает его. На облупившейся краске, чтобы она поняла, что это он – ей, выцарапывает по-французски: je t’aime. Гвоздь он прячет в карман и шагает в сторону. Прежде чем свернуть за угол, он оборачивается, но улица всё так же пуста. Никого нет.
Улицы, по которым он идет, похожи на извилистый коридор. Сугробы двумя складками тянутся вдоль: по сторонам от них натоптаны тропы, в центре – колея с узорами шин. Что за машины ездят здесь – понятно: собирать мертвых. Редко он встречает людей. Чаще всего они шарахаются от него и успокаиваются, только когда видят погоны и пистолет. Иногда Володе кажется, что из темных свистящих арок за ним следят жадные глаза.
Володя проходит мимо обвалившегося наполовину дома: в разрезе холодеют прямоугольники квартир. Кажется, где-то лежит мебель. Битые яйца квартир – жизнь была только скорлупой. Володе страшно. Страшнее, чем в окопе. Так страшно, как в детстве, когда оставался в доме один и дом наполнялся голодными чудовищами. Если долго думать о них, становится понятно, что ничего нет страшнее, чем держать в голове: тело – это скорлупа. Что-то похожее Володя видел и на передовой. Когда человек держится за разорванный живот, и сквозь пальцы утекает кровь пополам с мякотью. Человек нежен.
Тень, которую догоняет Володя, похожа на все тени в этом городе. Не то мужчина, не то женщина, старик или подросток – всё равно. Руку оттягивает ведро. Обойдя тень, Володя мельком оборачивается. Приглядывается. Останавливается. Под шапкой – лицо профессора.
– Павел Иосифович!
Старик останавливается, и взгляд его будто возвращается в мир.
– А, здравствуйте, Володенька. – Его глаза высверкивают радостью встречи.
Володя не знает, что сказать.
– Я не знал, что вы здесь живете.
– Похоже, что живу.
Володя оглядывает профессора. С бородой он его еще не видел. С ведром тоже. Ведра взгляд касается случайно, и Володя жалеет об этом. Павел Иосифович видит неловкость.
– Простите, что поделаешь, приходится носить.
В ведре – дерьмо и кровь. Если Павел Иосифович выносит за собой – это значит, что ему осталось несколько дней.
– Вы к Московскому?
– Да, в часть. Я в увольнении был, теперь возвращаюсь.
– Ну так пройдем вместе немного, вы не торопитесь?
Володя торопится, но:
– Нет, – говорит.
Они идут вместе. Володя думает, не предложить ли профессору помощь, но тот идет с таким видом, будто несет портфель с рукописями, а не ведро. Помощь ему не нужна.
– Это очень радостно, очень по-домашнему, когда выходишь из дома и встречаешь вдруг знакомого. Без этого будто и не в Петербурге живешь. – От слова Петербург Володя вздрагивает. – Вы туда? Мы с вами дойдем до угла. Там есть дом разбитый, я туда отношу. Напомните мне, Володенька, я, кажется, забыл, вы Гюго занимаетесь?
– Да, патриотической лирикой.
– Это хорошо. Как продвигается работа?
Володя думает, не сошел ли профессор с ума, и не знает, что говорить.
– Только не говорите мне, что сейчас война и вам не до Гюго. Вы не можете писать и работать с литературой, но голова всегда при вас, и думать вам никто не мешает.
Павел Иосифович поднимает сложенные пальцы вверх на уровень груди. Володя чуть не рыдает от несвоевременности: жест, привычный в аудитории, шутники-студенты в курилке ухмыляются, складывая пальцы («вы, молодые люди, должны знать…»), этот жест – здесь.
– Держите в голове пример Сократа. Он наверное знал, что сегодня умрет, но это не повод остановить мысль.
– А вы?
– Вы видели, что я. – Павел Иосифович мотает головой в сторону ведра. – Привожу в порядок архив. Дописываю статью о Малларме.
– Малларме?
– Что, не напечатают? Мне всё равно теперь, что Ленин его не читал. Жалею только, что раньше не начал.
Идти недалеко, но они идут медленно, старик еле передвигает ноги. Иногда они поднимают глаза друг на друга, и в какой-то момент их взгляды пересекаются. Взгляд Павла Иосифовича поражает Володю. Он абсолютно разумный и живой. Голод (он не может не чувствовать голод) загнан куда-то, где ему место. В глазах – не место.
– А у меня, – говорит Володя, – жена пропала. Ушла сегодня утром, должна была вернуться через пару часов и не пришла.
Они продолжают молча идти. Наконец, вместо утешений, старик говорит:
– Очень надеюсь, Володенька, что ваша жена найдется.
Павел Иосифович бесхитростен, и простое «надеюсь» – Володя понимает – оно и есть лучшее, что можно было бы сказать.
– Вы знаете, Володенька, как делают коньяк?
Володя мотает головой.
– Нет.
– Коньячный спирт, полученный из вина, заливают в дубовые бочки и плотно закупоривают. Проходит много лет, прежде чем из спирта получится коньяк. Но когда бочку вскрывают, из десяти ведер, что туда залили, остается только шесть. Четыре ведра бесследно исчезают. Они должны исчезнуть, испариться, чтобы получился коньяк. Это называется part des anges, доля ангелов. Четыре ведра выпивают ангелы.
Они уже дошли до угла. Проспект тянется слева направо. Павел Иосифович ставит свое ведро на снег.
– Страшное время и страшная война. Ваша жена, может быть, жива, а может быть, и нет. Неделя-другая – и не будет меня. Вы – на передовой. Может быть, пройдет всего несколько дней, и не станет ни меня, ни вас, ни вашей жены. Не будет ни одного человека, который знал бы нас, знал бы ваше беспокойство и что́ я вам сейчас говорю. Всё будет другое и все другие. Это доля ангелов, если вы понимаете, о чем я. Чтобы история обретала смысл, люди умирают. Тот, кто будет ходить по этим мостовым спустя много лет, будет ходить по городу, наполненному смыслом.
– Жалкое утешение. – Володя скрашивает возражение улыбкой.
– Нет, Володя, не жалкое. Совсем нет. Это и не утешение. Зачем нам утешаться? В пространстве мысли человек бессмертен. Если выживете, не забывайте об этом. Ну, идите, идите, я и так задержал вас.
Они прощаются. Через несколько шагов Володя оборачивается: Павел Иосифович смотрит ему вслед, взмахивает рукой, поднимает ведро и скрывается в груде камней. Володя идет, в голове у него – как будто он пьян. Огромный и величественный мир окружает его. В этом мире французы закупоривают бочки, Сократ держит чашу с ядом, немцы загружают бомбы в самолеты, Малларме пишет стихи, американцы заворачивают консервы, и где-то – бессмертная Света. Проспект убийственно широк. Со спины раздается кряхтение мотора. Володя оборачивается и взмахивает рукой. Трехтонка останавливается.
– До «Электросилы» могу подбросить. Подойдет, служивый?
На широком морщинистом лице шофера Володя различает любовь. Он кивает, забирается в кабину и говорит:
– Спасибо.
Софья Павловна протягивает ладони к буржуйке и отдергивает их – горячо. Она одна в квартире. Света ушла за водой, а Ефим Григорьевич – она не может вспомнить, куда. Горячие ладони она прижимает к щекам, они немного согреваются, тогда она снова подносит ладони к буржуйке, терпит до последнего и снова к щекам. Щеки горят – это ощущение кажется Софье Павловне необыкновенно прекрасным. Медленный ритм этих движений успокаивает и завораживает. Губы разлепляются и высвобождают слова: