Комната Вильхельма — страница 16 из 26

Перечить воле моей матери было совершенно бесполезно, хотя она и прибавила в своем безумии и наивности после того, как я поднялась в высшие слои общества. Представила себе: Вильхельма это когда-нибудь повеселит.

— При возможности сделаю, — пообещала я.

— Чудесный он человек, этот Бомхольт, — ответила мать. — Он женат?

(В мыслях она уже выдала меня за него. Мать считала, что за Вильхельма не стоит держаться, потому что он отказался покрасить их домик на пригородном участке. А вот ее сестре зять, санитар из психиатрической клиники, покрасил. Вильхельм же счел эту просьбу странной для женщины, у которой сын — маляр).

— Да, женат, — ответила я. — Его жена там тоже была, просто сидела за другим столом.

— Жаль, но не забудь, о чем я тебя попросила.

Я обещала. Вильхельм спал, но даже в его самом сильном храпе слышалась какая-то угроза. Осознание и чувство вины просыпались во мне. Просачивались через потолок от человека, которого я так или иначе предала. Все его знания и таланты я заперла в ящик, который никому не отыскать. Даже ему самому. Но теперь дурацкий Олесен откопал его и успешно пытается вернуть Вильхельму. Это каким-то мрачным образом было опасно, потому что я не нуждалась в честолюбивом мужчине — достаточно, что я и сама такая. Теперь восхищение мной в мгновение ока превратилось в нем в желтую зависть и ненависть. Если чуда не произойдет, то он продолжит ранить меня в самое уязвимое место; моя творческая самооценка и без того никогда не была высокой. Ее вечно приходилось стимулировать извне; я — вечная школьница, погибавшая без хвальбы учителей. Положительные рецензии радовали так, словно мне снова удалось обвести вокруг пальцев критиков, самой того не осознавая. Стоило мне начать принимать брак как должное, и всё между мной и Вильхельмом катилось к чертям. В глазах моих подруг — совсем немногих подруг — Вильхельм давно ушел из моей жизни. В глазах же самых верных подруг я давно превратилась в женщину, которая во всё вмешивается, и правда в том, что я на тот момент не совсем без причин рассматривала пьянки и неверность Вильхельма как нечто, свершавшееся исключительно в мою честь.

Не знаю, что бы было, не объявись внезапно Нина и Гуннар. С Ниной я разделила часть своего детства, и она на всю жизнь завоевала расположение Вильхельма, потому что как-то раз во время его постельного режима пошла войной на несчастную печку и смогла ее разжечь, не используя отданные нам на хранение стулья. В характере Вильхельма была одна трогательная черта: он никогда не забывал людей, однажды сделавших ему одолжение, о котором те едва ли помнили сами. Нина вышла замуж за лесничего, которого я видела лишь несколько раз. Вильхельма она считала капризом природы. Услышав звонок в дверь, он крикнул мне, чтобы никого не впускала в этой проклятый сральник. Стоило мне сообщить, что это Нина, как наверху всё смолкло. Она поинтересовалась, как мне удается терпеть этого чокнутого придурка. Я посвятила ее в наши вонючие дела — день уже клонился к вечеру, но еще было светло, — и Нина мигом отправила Гуннара в сад, чтобы разобраться с этим делом с помощью каких-то загадочных инструментов, доставшихся нам от покойного старика. Она же тем временем принялась готовить ужин из обильных запасов холодильника, и стоило накрыть стол, как Вильхельм спустился в гостиную, помытый, побритый и одетый в свой офисный костюм. Он вежливо и непринужденно поприветствовал Нину, меня же не удостоил и взглядом — ни одного слова от него в мою сторону за весь вечер. Не примирение, а всего-навсего передышка. Когда услужливый Гуннар вернулся после часового сражения со сточной цистерной и выгребной ямой, которые вечно выходили из строя в одно и то же время («Символ несчастья моей жизни», — обычно говорил Вильхельм), его встретили с чрезвычайной любезностью. Вильхельм подробно расспросил о погоде на юге Ютландии, и я заметила, что он, скрыв за дымчатыми очками для чтения глаза, покрасневшие от выпивки и рестинила, ломает голову, чем бы еще развлечь лесничего. Наконец он ласково и вежливо спросил:

— Вы когда-нибудь стреляли в браконьера?

Гуннар поморщился, но непонятный предостерегающий инстинкт уберег нас всех от того, чтобы разразиться смехом.

На следующее утро я отправилась в аэропорт. Словно вор, выскользнула из нашей двери с чемоданом, содержимое которого обнаруживало полную неосведомленность о климате России в это время года. Нас пригласили на торжественное празднование сорокалетия со дня революции — правда, странность состава нашей делегации до сих пор остается до меня загадкой. Двое пожилых мужчин выглядели так, будто им не пережить и вылазки в пригородный Хусум. Хуго, сочувствующий, с которым я уже состояла в своего рода неземных отношениях, в самолете положил мне на плечо руку, будто намереваясь меня защитить. Он с облегчением произнес:

— Неважно куда, главное — подальше от дома!

Но я не вырвалась из дома. Страх перед Вильхельмом засел во мне древесным трутовиком и привязал к нему куда крепче любви.

Не успела я проглотить пять таблеток от судорог, прописанных Хёйборгом, как мы уже пили коньяк — и так весь перелет до Москвы. Хуго признался: свершится его давняя мечта постоять на Красной площади, а я вспомнила, что когда-то вступила в коммунистическую партию только из-за рассказа одной подруги о том, что в России можно бесплатно ездить в трамвае. Из партии я так никогда и не вышла, но, возможно, меня исключили за просрочку взносов. В разгар пьянки я поинтересовалась у Хуго, мягкого и круглого, как резиновый мяч, не пахнет ли от меня фекалиями. Он нежно заправил мои волосы за ухо и сказал:

— Мне всё равно, чем ты пахнешь. Я рад, что ты с нами. Иначе что бы я делал один с этими двумя обезьянами?

Их всю дорогу тошнило в специально предназначенные для этого пакеты, что тем не менее не помешало посылать в нашу сторону рой возмущенных взглядов. Мне на ум пришла фраза из рассказа Дороти Паркер о беспощадном падении женщины в пропасть: «Боже милостивый, не допусти, чтобы она когда-нибудь снова протрезвела».

Вот я и не протрезвела ни в один из четырнадцати дней.

12

В то самое субботнее утро, когда опубликовали первую статью Лизе, Милле осознала, что несчастлива. И хотя это осознание пробудило внутри нее что-то вроде извержения вулкана, она всё равно сидела совершенно спокойно: перевернула поджаренный хлеб и сняла крышку с чайника — Вильхельму не нравился горячий чай. Она сидела за овальным столом, доставшимся ей от бабушки по материнской линии, на бархатном стуле с вышивкой крестиком, сделанной ее живой еще матерью, и всматривалась в самый темный угол просторной комнаты — именно там стояла резная кровать с балдахином. Это был единственный предмет, что достался ей от совместно нажитого в развалившемся браке. Она сама пошила полосатые зелено-желтые кретоновые занавески и повесила их на больших болтающихся кольцах.

Из-за штор до нее доносились восторженные крики Вильхельма, вызванные чтением газеты, сегодня полностью посвященной первой мемуарной статье Лизе. Как обычно, Милле, выспавшись, раскладывала все газеты на одеяле; Вильхельм уверял, что только запах свежей типографской краски способен разогнать накопившийся после сна адреналин. Этим утром он попросил разбудить его, как только принесут утренние газеты: статью Лизе бурно анонсировали даже в его собственном издании. Формулировки позабавили его. Брачное объявление с выражением «долгое несчастливое замужество» привело его в бешенство: «Что она о себе возомнила?» — обратился он к Милле. Оно, может, и было несчастливым — но для него, и вообще, кто спас ее от смерти? Сколько раз он молился за ее сон, да в то время он не мог смотреть на других без мысли, что их сон ничто не тревожит. Забросивший католичество, в те сложные времена он тем не менее обращался к вере детства. И однажды — всё еще потрясенный — снова отправился на исповедь: наступило время покаяться между стременем и землей. Интервью заинтересовало его, а высокий тираж доказывал, что Лизе — всё еще хороший материал. Он дважды прочитал ее статью Милле вслух, и его очень забавило, что Прекрасноволосый и кучка других дураков, включая его собственных сотрудников, верили, будто ему нанесен смертельно опасный удар. Никто, кроме Лизе, не знал его, и ей никогда не придет на ум опозорить его таким жестоким образом. Только новички в своем деле злы и мстительны, настоящие же художники не такие.

Под эти излияния Милле и обнаружила, что больше не испытывала чувства счастья. Она осмысленно прошлась по дому в симпатичном домашнем халате, ею же и сшитом, поставила воду, накрыла на стол и включила тостер. Впервые за полгода она прислушивалась к самой себе — в ответ только посвистывала пустота, которую не выразишь словами. Милле могла размышлять и мечтать только в своих картинах. В одной из тесных, неудобных комнат стояли полностью или наполовину законченные холсты, и всё, что она писала на них маленькой шелковой кисточкой, напоминало звездочки из лакричных пастилок, которые девочки обычно наклеивают на тыльную сторону ладони. Вильхельм лишь однажды — и то более года назад — бросил взгляд на картины и ошеломленно выпалил: «Боже ты мой, да ведь они не так уж и плохи!» Тогда она впервые расплакалась от его слов и с тех пор забросила рисование, а он больше не появлялся в этой комнатушке. И больше не намекал на ее существование, потому что отлично осознавал, что переступил границы потайных мечтаний Милле, но что бы он без нее делал? Ее глубокий теплый напевный голос раздавался из кровати за занавесками:

Любовь — дитя, дитя свободы,

Законов всех она сильней.

Меня не любишь, но люблю я:

Так побойся же любви моей![7]

Это хабанера из «Кармен», он без устали напевал ее этим летом: в летнем домике ему случайно попалась книга о Бизе. Милле этого не знала и догадаться не могла. Внезапно он стал совершенным незнакомцем — тот, ради кого она сделала столько, что он уже не умел без нее обходиться. Она словно жена владельца средневекового замка: на поясе — увесистые связки ключей, в глубоком кармане между тяжелыми складками платья — иголки с нитками всех цветов и размеров. Теперь Вильхельму не попадались руба