Чисто теоретически он вполне симпатизировал «Движению красных чулок»[13], которых постепенно поддержали все женщины редакции, но небо уберегло его от необходимости жить с ними под одной крышей. Он уже начал замечать, что Милле изменилась. В гостиной пахло цветочной вазой, в которой забыли сменить воду; книги, которые он брал с полки, накапливались на ночном столике: Милле больше не убирала их на место. Теперь, когда он среди ночи вваливался домой с Джоном или главным редактором, ее было не добудиться, и им приходилось самим рыскать по кухне в поисках еды и выпивки. К тому же он так долго жил своими запутанными страстями, что простота и близость жизни всего с одной женщиной больше не привлекала его. Вильхельм Верный (безо всякой иронии) намеревался вернуться к своей женушке и всего лишь выгадывал подходящий момент. И спасительница Милле, которая хорошо знала о несчастливости Лизе, намеревалась отдать ее Вильхельма назад и делала свое дело — тихо и порядочно. Правда, было бесповоротно поздно: Лизе — художница, и она готовится явить величайшее произведение всей своей жизни, паря между небом и землей, как звезда, висящая на серебряной нити…
18
Я перечитала все предыдущие главы, и мне стало ясно: в какой-то момент кажется, что Курт мог бы совершить убийство. Но по моей воле он наделен слишком большим упрямством и слишком сильным неприятием того, что его бы использовали в целях, которые не служат ему самому и его удобству. Он даже не захотел проследовать со мной до конца книги — вечный риск для писательниц вроде меня. Именно поэтому мне никогда не удавалось писать для театра. Я пробовала, еще в детстве — когда верила, что смогу освоить все жанры. Но внезапно на сцену высыпали все до единого персонажи, хотя нужны были лишь двое из них. Не могли же они разом вежливо обратиться к публике со словами: «Ну что ж, я пойду», — или какой-нибудь другой репликой, такой же дурацкой. К тому же я не способна оправдать ход мыслей убийцы: у меня нет для этого необходимых качеств. И Курт Забывчивый может топить страхи в алкоголе, но при всем желании не найдет в себе бешенства и страсти убийцы. А вот мой Вильхельм может; не исключено, что и съехал-то он затем, чтобы не превратиться в убийцу. Лизе была потрясена этим открытием в характере Вильхельма, пусть и сделанным с моей помощью. Если он не боялся людей, тогда они боялись его. Кто бы от такого отказался? Зарождение отношений предопределяет их развитие.
В самом начале я испытывала перед ним страх, потому что он безжалостно боролся с моей наркотической зависимостью. Писал заявления в Управление здравоохранения на врачей, которые давали мне вещества, за что их лишали права работать. И когда он всё-таки победил, когда моя любовь к нему одержала победу над пристрастием к блаженному саморазрушению и моя душа в ликующей радости открылась этому чуду, — тогда он, вернувшись с работы, взглянул на сияние, которое я, несомненно, излучала, и произнес: «Что ты приняла?» Он мечтал о признании, которого не случилось, и я перестала быть для него вызовом. Но страх перед ним на этом не закончился — только смешался со страхом перед моей матерью. Перед ее словами. «Ты слишком уродлива, чтобы пойти со мной на танцы в Народный дом». Или словами Вильхельма: «Мужчине, чья жена не следит за ногтями, не сделать карьеры». Может, я привязываюсь лишь к тем, кого боюсь, а Вильхельм — наоборот? Фру Андерсен его не боялась, и он вел себя с ней исключительно деликатно. Наш мальчик тоже не боялся, и Вильхельма охватил страх, что ему придется рассказать окружающим, какие дела творятся в нашем доме.
Причина же была смехотворной. Когда мальчику было всего лет восемь-девять, он взял тетрадь и подписал ее: «Детские воспоминания». На первой странице красиво вывел: «Глава первая. Я родился в госпитале Уссерёд (такого-то дня). Мои родители были очень странными». Этим воспоминания и закончились, словно странность родителей потрясла его слишком сильно. Теперь и Лизе больше не боится Вильхельма. Никто и ничто его не боится. Жизнь может причинить ей лишь небольшую боль, все несчастья кажутся далекими, как на приеме у дантиста, когда подают веселящий газ. Ей приходят тревожные сообщения от налоговой службы (и Курту уже не удастся разобраться с ними) — сумасшедшие времена, и на ум ей приходит общество с его устройством. При этом она представляет себе, как и в ее нынешнем детстве, бесконечную серую дырявую поверхность, где люди прыгают босиком по лавоподобной субстанции. Дыры в ней — оазисы, проглатывающие людей, у которых есть работа, и по краям отверстий разворачиваются настоящие сражения: победителю удается соскользнуть внутрь. Ее очевидно хотят разрушить. Бесконечно бросают счета в конвертах с окошками — и, хотя они предназначены для Вильхельма, Лизе не пересылает их. У него, вероятно, и есть какие-то обязательства, но никто в их паре не собирался требовать развода. Им это казалось слишком сложным, и Вильхельм позволял Милле подравнивать его седые волосы, потому что терпеть не мог походов к парикмахеру. В их зависимости друг от друга было равновесие, напоминающее зависимость разъяренного и беспомощного малыша от матери, не выносящей его слез. Ему раньше не приходилось сталкиваться с таким страхом — с обеих сторон. Он сказал: «Гнездо без выводка пустует», — и подумал о своем сыне. Лизе тут же залилась слезами: ее крупные слезы на самом деле имели форму капель и стали напоминать кроличьи…
Зима выдалась мягкой. Обычно Лизе не задумывалась о погоде, но в этот раз было иначе. Она не разбиралась в том, что ее ожидало, но и замерзать не хотела. В этот раз всё всерьез, всё должно случиться вдали от людей, чтобы никому не удалось ее спасти, помешать ее прекрасному давнему плану. Казалось, что совершенно всё вело к его исполнению, но всё равно одного дурацкого случая было достаточно, чтобы помешать. Ей на ум пришли шутки о тех, кто карабкается на холм в Грибсков в поисках уединенного места и вешается на дородной крепкой ветке, но тут появляются скауты, которым предстоит совершить поступок дня.
Как-то объявились два переговорщика — выглядели они разбитыми и униженными. Не исключено, что теперь, когда Курт ушел, им было немного жаль ее, но такова их работа. Они говорили звучно и медленно, так как она слышала плохо, если недостаточно сосредотачивалась, — всё равно что увлеченный игрой ребенок, которого надо громко окликнуть много раз, прежде чем он неохотно вернется к действительности. Ее просили съехать сразу после первого января, поскольку старый вдовец получил квартиру раньше, чем предполагалось. Она с улыбкой согласилась, и они продолжили свои уговоры: ясное дело, дата ей безразлична потому, что ей заплатили кучу денег за откровения в журнале, и теперь она собирается приобрести дом и ноги ее не будет в квартире вдовца. Едва за ними закрылась дверь, как Лизе сразу же о них забыла. Она забывала обо всех, кто пропадал из поля зрения, даже о мальчике. И Вильхельма она больше не вспоминала. Не думала, каково ему читать об их браке — ее это не волновало. Она заползла внутрь себя и чем-то тяжелым опускалась на дно. Там были все ее умершие, которых она так горячо любила.
До этого Лизе лишь однажды предприняла серьезную попытку самоубийства. Ей тогда было двенадцать. Мать, не любившая дочку, обвинила ее в краже монетки в двадцать пять эре из кошелька, по недосмотру оставленного на кухонном столе. И Лизе никакими средствами не могла доказать обратное. Домашний бюджет не сходился, а то, что ее брат воровать не способен, даже не обсуждалось. Девочка все отчаяннее отрицала вину и сквозь рыдания крикнула: «Да пусть у меня руки отсохнут, если я вру!» Мать, втиснувшись между кухонной раковиной и газовой плитой, рявкнула в ответ: «Не вернешь деньги — я от вас сбегу!» Ситуация была настолько тревожной, что мать ни разу не ударила ее, как это обычно делала по любому поводу. Отец тогда сидел без работы, и сумма казалась чудовищной, они и без того с болью вписывали каждые пять эре в семейную книгу расходов. Как же тогда объяснить пропажу целых двадцати пяти? На них можно было купить целую упаковку ливерного паштета, или пять сумок, набитых вчерашним хлебом, или что-нибудь бестолковое и легкомысленное вроде пива. Монета так и не нашлась, и подозрение навсегда пало на Лизе — несмываемо, беспощадно. Лизе, еще ребенок, жить с этим не могла.
Она дожидалась момента, когда останется одна дома. Мать покидала квартиру лишь по крайней необходимости, но как-то у нее разболелся зуб, и, так как за неделю боль не прошла, мать решила его вырвать и отправилась к врачу от фонда медицинского страхования. Здесь мне нужно добавить, что Лизе была самым благоразумным и послушным ребенком, какого только можно представить. Так как, к сожалению матери, дочь была некрасива, приходилось компенсировать это другими способами: Лизе была покладистой, на нее никогда не злились и не жаловались, в школе она получала только хорошие оценки и в своей неутолимой мечте быть любимой была готова вечно угождать. Ее брата (который, вероятно, успел стащить все двадцать пять эре) любили без каких-либо усилий с его стороны. Он был мальчиком, безусловно, красивым и прилежным, отличался на уроках труда и гимнастики, но в тот день, оставшись дома одна, Лизе почувствовала себя такой же счастливой, как и сейчас. Попытка не удалась только из-за скудных знаний анатомии. Она порезала хлебным ножом запястье там, где, по ее мнению, находилась артерия, и кровь стекала медленно и непрерывно, пока она лежала на полу с подушкой под головой и представляла себе, как мать в слезах бросится на ее тело и будет сожалеть о необоснованных подозрениях, но смерть не спешила объявиться. Лизе зажала порез между большим и указательным пальцами, и больше ничего не происходило. Мать вернулась домой с кровящей десной и спросила, с чего это она тут разлеглась. Несколько дней спустя девочке все-таки пришлось отправиться к врачу: оказалось, что задет нерв, из-за чего кончики четырех пальцев навсегда перестали что-либо чувствовать, с чем, в принципе, можно спокойно жить. Стоило Вильхельму заподозрить ее в приеме наркотиков, когда она просто была в хорошем настроении, как она повторяла уже знакомый сценарий, но уже безо всякой серьезности. Это стало способом убежать от себя, чего многие достигают с помощью естественного сна, совсем не знакомого Лизе. Ее бессонница, можно сказать, была врожденной.