Комната Вильхельма — страница 25 из 26

Как же она меня утомила, а вместе со мной и читателя — никаких сомнений. Ну хорошо, девятнадцатого ноября она собрала свою сберегательную книжку, загадочные бумажки из налоговой и новый договор аренды и честно направилась в банк. Обычно она ужасно боялась банков и почтовых отделений, ей казалось, что ее просто гоняют от окошка к окошку, от одного подозрительно унылого лица к другому, и в конце концов ничего решить не удавалось. Но она не так глупа и сегодня натянула на себя выражение «обычно-с-таким-разбирается-мой муж» — в прочих случаях гордость не давала этого делать. Теперь же она — само замешательство. Волосы растрепаны, на чулках стрелки, голос надламывается, точно у мальчишки-подростка, а дрожащие руки шарят по дну сумки, пока она просит пригласить управляющего. И только его. И так как она в действительности (которая волновала ее все меньше и меньше) ценная клиентка, то он объявился — лощеный, улыбающийся и немного любопытствующий, потому что тоже с нетерпением следил за серией статей. Он увел ее в свой могущественный кабинет, предложил стул и сигарету, и, как и было рассчитано, ее явная беспомощность тронула его. «Вам не о чем беспокоиться», — заверил он. Пока управляющий зачитывал ряды цифр и данных, она со всем вниманием слушала, пытаясь вникнуть, но ничего не получалось, и, заметив это, он с улыбкой произнес: «Вы и ваш сын можете беззаботно жить пару месяцев, а потом просто возьмете у нас взаймы». Она выглядела потрясенной, и он поспешил добавить, что у нее наверняка есть «что-нибудь в запасе», так что можно будет протянуть на гонорарах от издателя. Как человек приятный, он обратил всё дело в шутку и даже не подозревал, насколько серьезно Лизе воспринимала свою ситуацию. Не знал он и того, что она могла смеяться над другими, но не понимала, когда смеются над ней. «Беззаботно пару месяцев» — вот и всё, что запомнилось ей из разговора. Она надеялась, что братья и сестры Тома помогут ему, надеялась совершенно машинально, а тем временем радость от того, что всё совсем близко, переполняла ее, и по пути домой хотелось кинуться петь и танцевать, словно ее легко узнаваемое лицо и без того не привлекало достаточно внимания.

Следующий день был пятницей. Фру Андерсен, не подводившая ни разу за пятнадцать лет, позвонила и объявила, что ей нужно остаться дома: муж не может оторвать головы от подушки из-за артрита, и она должна быть рядом, когда придет врач. Она попросила Лизе сварить яйца, не забыв одну минуту подержать их в холодной воде — вот и завтрак для Тома. Фру Андерсен надеялась, что завтра ее мужу полегчает и она придет на работу. Лизе же сочла это не простой случайностью, а знаком свыше: ее поступок одобрен, и ей пытаются облегчить его исполнение. Она приготовила завтрак для себя и мальчика, который смеялся, потому что с ней на кухне всегда что-нибудь да происходило. На этот раз она ошпарила палец, сливая воду из кастрюли с яйцами, пока мальчик рассказывал об антирождественской волне, поднявшейся в его классе, и как он сам с радостью отказался от елки и прочей дребедени. Из-за чехарды белоснежных пилюль из коричневой склянки, застилавших взгляд, Лизе видела его смутно. И хотя их руки лежали рядом, она избегала прикосновений к нему, сироте. Уходя, он сказал: «Прощай!» Какую бы счастливую прощальную вечеринку она могла закатить. Денег ему должно хватать, потому что ее книги снова популярны:

Теперь мы раскупим тебя, женщина!

С твоими словами — самыми нежными,

Самыми ценными, что ты можешь извлечь из себя.

Женщина, тебе сейчас не понять,

Что теперь мы раскупим тебя всю,

С твоими самыми ценными словами.

Это было стихотворение Тома Кристенсена[14] на смерть одной парашютистки, но теперь и его самого нет в живых. В день, когда он умер, она выступала на шведском телевидении, и в Мальмё журналист и другие телевизионщики, не понимая ее потрясения, поинтересовались: «Кем был этот Том Кристенсен?»

Дождь лил как из ведра, но когда-то же он кончится, а пока она собирала желтую сумку из свиной кожи, купленную в Париже, с тщательностью, совершенно ей не свойственной. Кроме склянки с таблетками — два полулитровых пакета молока; две бутылки лимонада на всякий случай, если вдруг жидкости не хватит, два пивных бокала, если один разобьется, пачка сигарет, коробок спичек и фонарик, если темнота, вопреки ожиданиям, застанет ее врасплох. Бутылки она проложила салфетками, чтобы не звякали. В сумочке с ремешком через плечо лежали вещи, которые она всегда носила с собой и не видела причины вынимать: пара тюбиков помады, пудреница, мутное зеркальце, кошелек с несколькими стокроновыми купюрами — пересчитывать не хотелось. Вся проблема была в спальном мешке Тома: молния сломалась, чехол потерялся. И так как она больше всего не хотела замерзнуть, пришлось просто свернуть его и сунуть под мышку с невозмутимым лицом, словно таскать с собой спальник было ее привычкой. От этой мысли она радостно засмеялась. Выходить нужно, как только закончится дождь, и в любом случае до того, как из школы вернется мальчик.

С беспокойством, словно в ожидании гостей, к приходу которых приготовилась слишком рано, она бродила по комнатам, по длинному темному коридору цвета испортившейся горчицы; зашла на кухню, напоминавшую рисунки для детей, на которых нужно отыскать пять ошибок, в комнату горничной, заставленную выброшенными игрушками и картонными коробками со стружками, и снова в три хозяйские комнаты, устланные паркетом, где она в последний раз свернулась калачиком в своем углу на лондонском диване, края которого ободрал кот. Обивку стоит менять, только когда умрет царапающийся зверек. Она расплылась в улыбке при мысли, что он переживет ее, и нежно погладила лоснистый коричневый мех: кот всегда ходил за ней по пятам, а сейчас лежал, подвернув под себя передние лапы и устремив на нее блестящие голубые глаза сильно и бесстрастно. Она рассматривала голые деревья по краям велосипедной дорожки. Дождь стал утихать — именно такой она любила. На ее улице всегда шел дождь; в воспоминаниях он сыпался с неба ласково и печально, и она коснулась лица кончиками пальцев и вспомнила: его нужно спрятать, чтобы остаться неузнанной. Так в детстве она ходила колядовать в понедельник на Фастелавн[15]. Нет ничего прекраснее, чем спрятаться и побыть одной. Блаженство анонимности.

Она заправляет волосы под старую шапку, которую связала на терапии во время одной из госпитализаций, но ни разу не надела. Ловит такси и просит отвезти до дороги в Хиллерёд, которая, насколько ей известно, проходит рядом с лесом. Всё остальное легко. Ей нужны лишь два часа спокойствия, и от этих таблеток, она знает, застынешь на месте — не то что от барбитуратов, с которыми впадаешь в туманное состояние и можешь невесть где очутиться. Впервые за долгое время она вспоминает о Вильхельме — на этот раз он будет ею гордиться. Сколько раз он в бешенстве и отчаянии кричал: «Черт возьми, доводи дело до конца!» — и был прав, но как быстро пролетело время! Мальчик скоро вернется из школы, может быть, с Лене, которая заменит ему мать. Еще утром она про себя ответила на его «прощай!» Но тут случается следующее: завернутая в плащ, в резиновых сапогах и шерстяной шапке, со спальным мешком под мышкой, с сумкой под другой и с привычной замшевой сумочкой на плече, радостная, готовая встретить свою смерть, она должна пройти мимо двери в комнату Вильхельма, куда не заходила с момента, как Курт покинул ее. И тут в ее голове что-то ломается: кажется, что дверь открывается сама по себе. Она влетает туда, освободившись от тяжести своего тела. Валится на пол и обнимает ледяное одеяло, самые нежные и одновременно жестокие воспоминания накрывают ее — стена окрашивается болью и отчаянием, телефон настойчиво трещит; ей даже не надо поднимать трубку, чтобы понять: это он. Она встает, поправляет шапку, снова собирает все свои вещи и закрывает за собой входную дверь с легким хлопком — последним звуком жизни.

Вильхельм кладет трубку, черты его лица от страха заостряются и костенеют — он напоминает умирающего. После выхода последней статьи ему ничего не остается, кроме как вернуться. Из-за своего полного безразличия к Милле он совершенно не осознавал, насколько сильно она разделяет с ним это желание. Он чувствовал, что ему придет конец, если Лизе умрет. Кроме того, надоело разыгрывать из себя Всемогущего и вмешиваться в серьезные решения других людей — надоело. Он был между двумя встречами, этими вечными переговорами, такими нескончаемыми и скучными. Как-то он признался Милле, что если бы владел домом, то просто бы прикрыл эту лавку, раз там творилась такая ерунда. И если Лизе умрет, он сам напишет некролог. «Мир ломает каждого», — он начал бы с цитаты Хемингуэя, которой точно не помнил. Что-то насчет того, что сначала он ломает добрых и храбрых и совсем не спешит с нами, другими. Может, он еще успеет с ней связаться. Он вызывает такси и спускается, не сообщая секретарше, когда его ждать. Курьеры в приемной с удивлением смотрят вслед. Такси подъезжает, но в этот момент Лизе уже отправилась навстречу своей смерти в другом такси или какой-то машине — уже неважно. Вильхельм звонит в дверь, долго не отнимая пальца от дверного звонка.

— Матерь божья, — бормотал он, и ему хотелось упасть на колени. Позади него раздался странный шорох, и насмешливый, хриплый голос произнес:

— Избавьте себя от всех этих хлопот, если они начинают бегать по лесу, значит, всё серьезно.

— Да, — ответил он старой суке. — На этот раз всё очень серьезно. И он перекрестился, попросив Бога простить ему, что объявит ее пропавшей… Дождь снова усилился и быстро охладил ее бесчувственное тело. Вильхельм направился — седой и приземистый — обратно на Ратушную площадь, чтобы жить дальше, задыхаясь от страха совершить смертный грех.

По улице шел мальчик с длинными шелковистыми волосами, руки покоились на хрупких плечах девочки. Он надеялся, что его мать будет такой же веселой и любящей, какой стала с тех пор, как Курт сбежал…