иняю стихов и давно уже не пишу музыку.
В последний раз я приезжал в боннский Beethovenhaus несколько лет назад, на конференцию «„Афинские развалины“ и Восток», которая также была отмечена стыдом и унижением из-за сумасшествия Бильгера; вспоминаю, как он, поднявшись из первого ряда, с пеной у рта набросился на Коцебу (автора либретто «Афинских развалин»[193], который тоже ничего ни у кого не просил и прославился лишь тем, что погиб от кинжала неумолимого убийцы[194]), потом, совсем уж бессвязно, смешал в одну кучу археологию и антимусульманский расизм, ибо в «Хоре дервишей», о котором я говорил в своем докладе, фигурировали пророк и Кааба[195]; «…и вот именно по этой причине его никогда и не исполняют в наши дни! — вопил Бильгер. — Мы раболепствуем перед „Аль-Каидой“, наш мир в опасности, никто больше не интересуется греческой и римской археологией, одной только „Аль-Каидой“, а вот Бетховен очень хорошо понимал, что нужно сблизить две ипостаси музыки — восточную и западную, дабы отсрочить надвигающуюся гибель мира, и ты, Франц, — (тут дама из Beethovenhaus, сидевшая в президиуме, обратила на меня укоризненный взор, на который я ответил трусливой неопределенной гримасой, означавшей, что я понятия не имею, кто он, этот бесноватый), — ты-то все знаешь, только молчишь, тебе известно, что искусство под угрозой, что все эти людишки, сторонники ислама, индуизма и буддизма, приближают конец света; стоит лишь прочитать Германа Гессе, чтобы это понять; археология — наука земли, о чем уже все забыли, как забыли и то, что Бетховен — единственный немецкий пророк…» — и в этот момент мне безумно захотелось пи́сать, так приспичило, что я перестал слышать бредовую речь Бильгера, стоявшего посреди зала, и только вслушивался в свое тело, в свой мочевой пузырь, боясь, что он вот-вот лопнет, думая: «Я пил чай… я выпил слишком много чая… я не выдержу, мне нужно немедленно облегчиться, иначе я обмочу брюки и носки, это ужасно… перед такой аудиторией… я больше не вытерплю!» — вероятно, я побледнел и, пока Бильгер выкрикивал свои обвинения, уже беззвучные для меня, вскочил, промчался через весь зал, вцепившись в ширинку, и заперся в туалете; публика, расценившая мое бегство как отречение от свихнувшегося оратора, проводила меня громовыми аплодисментами. Вернувшись, я уже не увидел Бильгера; музейная дама доложила мне, что он удалился почти сразу после моего исчезновения, обозвав меня предварительно трусом и предателем, в чем, должен признаться, был не так уж не прав.
Этот инцидент глубоко огорчил меня; как правило, я долго и с великим удовольствием осматривал книжное собрание Бодмера, однако на сей раз провел в музее едва ли десять минут; сопровождавшая меня смотрительница заметила мое угнетенное состояние и попыталась утешить: «Знаете, сейчас вокруг полно сумасшедших», но даже если это было сказано из лучших побуждений, сама мысль о том, что «вокруг полно» таких ненормальных, как Бильгер, окончательно добила меня. Неужели частые пребывания на Востоке способствовали развитию психического недуга, до той поры находившегося в латентном состоянии? Или, может быть, он там-то и подхватил какую-то душевную болезнь? Впрочем, вероятнее всего, Турция и Сирия не имели к этому никакого отношения и Бильгер обезумел бы точно так же, просидев всю жизнь в Бонне. Кто знает… в любом случае сейчас он вполне годился в пациенты «к твоему соседу», как сказала бы Сара, имея в виду Фрейда, хотя сам я был далеко не уверен, что параноидальный бред Бильгера поддался бы психоанализу; по-моему, уж скорее здесь помогла бы трепанация черепа, несмотря на всю мою симпатию к достойному доктору Зигмунду и его приспешникам. «Ты сопротивляешься», — опять-таки сказала бы Сара; это она когда-то объяснила мне сей необыкновенный термин — «сопротивление», иными словами, тот случай, когда больной по какой-то неизвестной причине отказывается от помощи врачей; признаюсь, меня уязвила простота этого аргумента, гласящего, что все противоречащее теории психоанализа и есть «сопротивление» со стороны пациента, не желающего признавать логику аргументации доброго доктора. Сейчас, когда я размышляю над данной проблемой, мне становится ясно, что я, несомненно, «сопротивляюсь», уже много лет сопротивляюсь, потому-то, наверно, ни разу и не вошел в квартиру этого любителя кокаина, специалиста по половой жизни грудных младенцев, более того, отказался сопровождать туда Сару, сказав ей: «Ради тебя я пойду куда угодно, даже в анатомический музей, чтобы осматривать женщин, разрезанных вдоль и поперек, но только не в дом этого шарлатана; его „музей“ — сплошное жульничество: с тебя сдерут огромные деньги за осмотр абсолютно пустого помещения, ибо все экспонаты — знаменитая кушетка, ковер, хрустальный шар и картины с голыми женщинами — давным-давно находятся в Лондоне». Разумеется, это было чистой воды притворство: я, конечно же, ровно ничего не имел против Фрейда, просто решил лишний раз «пококетничать», и Сара, как всегда, прекрасно это поняла. Может, Фрейду удалось бы погрузить меня в сон с помощью своего гипнотического маятника: вот уже час, как я сижу в постели, с зажженным светом, с очками на носу, с Сариной статьей в руках, и бессмысленно озираю свои книжные полки. «Настали такие скверные времена, что я решил говорить сам с собой», — писал испанский эссеист Гомес де ла Серна[196]; ах как я его понимаю!
Мне тоже случается говорить с самим собой, находясь в одиночестве.
А иногда даже и петь.
В квартире Грубера — тишина. Наверно, хозяин спит, но к четырем часам утра непременно встанет с постели — мочевой пузырь напомнит о себе, как и мой на той Боннской конференции; боже, какой позор, — как подумаю, что публика сочла мое бегство из зала актом неприятия обвинений Бильгера; почему я тогда не догадался ему крикнуть: «Вспомни Дамаск! Вспомни пустыню в Пальмире!» Может, от этих слов он и очнулся бы, как пациент Фрейда внезапно просыпается посреди сеанса, осознав, что путал «пипиську» своего отца с лошадиным членом, и чувствуя теперь несказанное облегчение. История с Маленьким Гансом[197] все-таки звучит не слишком правдоподобно; я забыл его фамилию, знаю только, что впоследствии он стал оперным режиссером и всю жизнь боролся за то, чтобы сделать оперу подлинно народным видом искусства, вот только не помню, во что вылилась эта его лошадиная фобия и удалось ли доброму доктору Фрейду исцелить его; надеюсь все же, что, повзрослев, он уже не называет это «пиписькой». Интересно, почему он занялся именно оперой? Несомненно, потому, что на сцене встречается гораздо меньше «пиписек» и, уж конечно, гораздо меньше лошадей, чем, например, в кино. Итак, я отказался сопровождать Сару в музей-квартиру Фрейда, дуясь на нее или, вернее, «сопротивляясь» (если уж принять эту терминологию). Она же вернулась оттуда в полном восторге, брызжущая энергией, с пунцовыми от холода щеками (в тот день над Веной бушевал сильный ледяной ветер); я ждал ее в кафе «Максимилиан» на площади Вотивкирхе[198], забившись в уголок и читая газету «Standart», которой едва хватало, чтобы отгородиться от студентов и коллег, посещавших это заведение; в те времена в ней публиковался каталог DVD «Сто австрийских фильмов»: за одну только эту прекрасную инициативу — прославление австрийского кинематографа — газета заслуживала похвалы. Разумеется, одним из первых в этой серии стоял страшноватый фильм «Пианистка»[199], снятый по такому же страшному роману Эльфриды Елинек, и я как раз раздумывал над этим печальным сюжетом, когда вошла Сара, бодрая, жизнерадостная и очень довольная посещением дома г-на Фрейда, — у меня тут же смешались в голове Маленький Ганс, агорафобия Елинек и ее стремление отрезать все «пиписьки» на свете, как мужские, так и конские.
Сара была взбудоражена: она совершила открытие! Отшвырнув в сторону мою газету, она схватила меня за руку ледяными пальцами.
Сара(взволнованно и по-детски радостно). Послушай, это просто невероятно, ты никогда в жизни не угадаешь, как зовут верхнюю соседку доктора Фрейда!
Франц(растерянно). Что? Какую соседку Фрейда?
Сара(слегка раздраженно). Ну, ее фамилия написана на почтовом ящике. Квартира Фрейда на втором этаже, но в доме живут еще и другие люди.
Франц(с чисто венским юмором). Значит, им приходится терпеть вопли истериков, — наверное, это еще хуже, чем лай собаки моего верхнего соседа.
Сара(с терпеливой улыбкой). Нет, кроме шуток, знаешь, как зовут даму, проживающую над квартирой Фрейда?
Франц(рассеянно и слегка высокомерно). Понятия не имею.
Сара(торжествующе). Ну так вот: ее зовут Ханна Кафка!
Франц(скептически). Кафка?!
Сара(восторженно). Ей-богу! Ты подумай, какое прекрасное совпадение, просто кармическое! Все в мире взаимосвязано.
Франц(с наигранным пафосом). Вот уж истинная реакция француженки! Да в Вене полно людей с фамилией Кафка, это очень распространенная фамилия. Например, моего водопроводчика тоже зовут Кафка.
Сара(оскорбленная его недоверием). Нет, ну ты все-таки должен признать, что это необыкновенное совпадение!
Франц(сдаваясь). Ладно, я шучу. Конечно, это потрясающе. И кто знает, может, она какая-нибудь дальняя родственница Франца…
Сара(с сияющей улыбкой). Вот-вот, именно! Это… просто фантастическое открытие!
Кафка был одним из ее страстных увлечений, одним из любимых «персонажей», и тот факт, что она обнаружила его фамилию у жилицы над квартирой Фрейда, в Вене, безмерно обрадовал ее. Она вообще обожает рассматривать наш мир как цепь совпадений, нечаянных встреч, которые придают смысл бытию, обозначают сансару