Компас — страница 25 из 86

, и юная Аннемари ударилась в паническое бегство, дабы спастись от европейского уныния, достигшего даже Цюриха. Шестого декабря 1933 года Аннемари приехала в Алеппо, в отель «Барон»; Сара пришла в дикий восторг, когда обнаружила на пожелтевшей пыльной странице регистрационной книги тонкий изящный почерк путешественницы, заполнившей «гостевую анкету», — она торжествующе размахивала книгой в холле отеля, под смеющимися взглядами хозяина и персонала, давно привыкших к тому, что архивы их заведения выдыхают знаменитые имена, как паровоз — дым; однако владелец (еще ни один человек не смог устоять перед обаянием Сары) искренне радовался тому, что его постоялица способна на такой энтузиазм, и даже присоединился к нам, чтобы отпраздновать это открытие в баре отеля — тесной комнатушке, заставленной старыми клубными креслами и темными деревянными столиками, с медной стойкой и высокими табуретами в необританском стиле, сравнимом своим уродством только с псевдовосточными салонами Второй империи; за стойкой, в большой стрельчатой нише, на темных полках теснились бутылки с напитками знаменитых марок 1950–1960-х годов — «Джонни Уокер» в керамической бутыли, сосуды-кошки из того же материала и старинные фляги с охотничьей настойкой «Егермейстер»; по обе стороны этого поблекшего, пыльного музея свисали с гвоздей вялые, пустые патронташи, словно их пули послужили для охоты на воображаемых фазанов или фарфоровых карликов. По вечерам, с наступлением темноты, этот бар заполнялся не только постояльцами отеля, но и туристами, живущими по соседству; они приходили сюда утолить свою ностальгию, потягивая пиво или арак[215], чей анисовый запах, смешанный с запахами фисташек и табачного дыма, был единственной восточной ноткой в этом помещении. На круглых столах валялись путеводители и фотоаппараты; в воздухе, в разговорах клиентов, звучали имена Т. Э. Лоуренса, Агаты Кристи и Шарля де Голля; я вспоминаю, как Сара сидела у стойки, нога на ногу, в черных полупрозрачных чулках, глядя куда-то в пространство; в такие минуты она, наверно, думала об Аннемари, швейцарской журналистке и археологе, представляя, как та сидит на этом же самом месте, шестьдесят лет назад, потягивая арак после того, как приняла горячую ванну, чтобы смыть с себя пыль раскопок, которые тогда велись между Антиохией и Александреттой. Поздно ночью Аннемари пишет Клаусу Манну письмо (я помог Саре его перевести) — письмо на листке с виньеткой «Отель „Барон“», где тогда еще царили ностальгия и обветшание, как сегодня — снаряды и смерть; я представляю себе закрытые, иссеченные осколками ставни, солдат, торопливо перебегающих улицу, гражданских, которые пытаются спрятаться, насколько это возможно, от снайперов и палачей, Баб-аль-Фарадж в развалинах, площадь, усеянную обломками и мусором, спаленные базары с черными, местами обвалившимися караван-сараями, мечеть Омейядов без минарета, чьи камни валяются на разбитых мраморных плитах двора, и всюду едкий запах — запах человеческого безумия и горя. Можно ли было вообразить тогда, в баре отеля «Барон», что Сирию охватит гражданская война, хотя в стране безраздельно царила жестокая диктатура со всеми ее проявлениями — настолько безраздельно, что о ней предпочитали не думать, ибо полицейский режим пока еще предоставлял иностранцам некоторый комфорт, подобие мирного, тихого бытия, даже здесь, от Дераа до Камышлы, от Касабы до Эль-Кунейтры, но это был мир затаенной ненависти, судеб, покорившихся игу, к которому иностранные ученые — археологи, лингвисты, историки, географы, политологи — охотно приспосабливались: все они пользовались свинцовым покоем Дамаска или Алеппо, да и мы с Сарой — тоже, читая письма Аннемари Шварценбах, этого безутешного ангела, в баре отеля «Барон», щелкая белые тыквенные семечки и длинные узкие фисташки с бледно-бежевой скорлупой; мы наслаждались спокойствием Сирии Хафиза аль-Асада, Отца Нации… Не помню, сколько же мы пробыли тогда в Дамаске? Я, кажется, приехал в начале осени, а Сара к тому времени уже несколько недель жила там; она очень приветливо встретила меня и даже приютила на первые двое суток в своей маленькой квартирке в районе Аль-Шаалан. Аэропорт Дамаска был крайне негостеприимным местом, забитым усатыми молодцами бандитского вида, в штанах с подтяжками, поддернутых под грудь; нам сразу сообщили, что это сбиры, полицейские агенты, знаменитая мухабарат[216]; эти зловещие субъекты разъезжали в открытых «Пежо-504» или «рейнджроверах», украшенных портретами президента Асада и всей его родни; сия традиция соблюдалась так неуклонно, что из нее даже родился следующий анекдот: самый опытный на то время сирийский шпион, много лет проработавший в Тель-Авиве, попался израильской контрразведке на том, что прилепил к заднему стеклу своей машины фото Нетаньяху и его детей; эта история ужасно развеселила всех ученых, живших в Дамаске, — историков, лингвистов, этнологов, политологов и даже музыковедов. В Сирии можно было найти научного работника любого направления и любой национальности, от шведских исследовательниц женской арабской литературы до каталонских толкователей Авиценны, почти все они были так или иначе связаны с одним из западных научных центров, расположенных в Дамаске. Сара, например, получила грант на несколько месяцев исследований во французском Институте арабского мира, огромном учреждении, объединившем десятки европейцев, в первую очередь, конечно, французов, но также испанцев, итальянцев, англичан и немцев; члены этого сообщества, когда они не занимались своими диссертациями или постдокторантскими исследованиями, посвящали себя изучению языка. Все они, согласно классической восточной традиции, учились вместе: дипломаты, шпионы и будущие ученые сидели рядышком, усердно осваивая арабскую риторику и грамматику. Здесь был даже молодой католический священник из Рима (современный вариант миссионера былых времен), оставивший свою паству ради этих занятий; в общем, всего набралось около пятидесяти студентов и пара десятков ученых, которые пользовались оборудованием этого института, а главное, его гигантской библиотекой, созданной в период французского мандата в Сирии[217], где еще витали колониальные тени Робера Монтаня[218] или Анри Лау[219]. Сара себя не помнила от счастья, оказавшись среди всех этих ориенталистов и получив возможность наблюдать за ними; иногда складывалось впечатление, что она описывает зоопарк, зверей в клетках, где многие буквально становились параноиками, теряя способность здраво мыслить, питая к своим собратьям жгучую ненависть и страдая от всевозможных патологий, нервной экземы, мистического бреда, наваждения и научного бесплодия; они исступленно трудились круглые сутки, протирая локти за письменными столами, но ничего не достигая, ровно ничего, кроме разве воспаления мозгов, пар от которого выходил наружу через окна почтенного института и растворялся в дамасском воздухе. Некоторые из них проводили в библиотеке целые ночи, бродя между полками в надежде, что эта печатная продукция в конце концов внушит им какие-нибудь научные идеи, но к утру в полном отчаянии сваливались на стулья где-нибудь в углу и сидели там, пока библиотекари не выталкивали их за дверь. Другие оказались более находчивыми: Сара рассказала мне про одного молодого румынского исследователя, который додумался прятать за особо недоступными или забытыми книгами какие-нибудь скоропортящиеся продукты (чаще всего лимон, а иногда даже целый арбуз), чтобы проверить, сможет ли персонал обнаружить их по запаху гнили; кончилось это энергичным вмешательством начальства, которое вывесило в библиотеке плакат: «Запрещается приносить в библиотеку любое органическое вещество под угрозой исключения».

Библиотекарь, приятный, приветливый человек со смуглым лицом флибустьера, был специалистом по стихам, которые некогда служили арабским мореходам навигационным справочником; он часто мечтал о плавании между Йеменом и Занзибаром, на борту бутра — небольшого парусника, с грузом ката[220] и ладана, под звездами Индийского океана; этими мечтами он делился со всеми посетителями библиотеки, даже с теми, кто ничего не смыслил в мореплавании: рассказывал о штормах, в которые попадал, о кораблекрушениях, при которых спасся, и все эти сюжеты для Дамаска (где по традиции больше интересуются караванными верблюдами и в высшей степени земным пиратством бедуинов-пустынников) являлись совершенной экзотикой.

Руководители институтов были университетскими профессорами, как правило малоопытными в деле управления такой значительной структурой; чаще всего они закрывались в своих кабинетах и в ожидании конца рабочего дня погружались в чтение полных собраний сочинений Аль-Джахиза[221] или Ибн Таймии[222], предоставляя младшим сотрудникам следить за ходом работы вверенного им заведения.

Сирийцы с легкой насмешкой относились к этим «бездельникам», что-то изучающим в их столице: в отличие от Ирана, где Исламская республика относилась с придирчивым вниманием к любым иностранным изысканиям, режим Хафеза Асада с поистине царственной благосклонностью позволял работать всем ученым, включая археологов. У немцев был в Дамаске свой археологический институт, где священнодействовал Бильгер, мой квартирный хозяин (Сарино жилье, к великому моему огорчению, оказалось слишком тесным, чтобы я мог там поселиться), а в Бейруте располагался их знаменитый Восточный институт под эгидой достопочтенного Deutsche Morgenländische Gesellschaft[223], которое возглавляла не менее достопочтенная фрау Ангелика Нойвирт, специалистка по Корану. Бильгер повстречал в Дамаске Стефана Вебера, своего боннского приятеля, специалиста по османскому искусству и урбанизму; я давно его не видел и не знаю, по-прежнему ли он заведует отделом исламского искусства в Пергамском музее Берлина. Вебер снимал красивый арабский дом в центре Старого города, на одной из улочек христианского квартала Баб-Тума, — традиционное дамасское строение с просторным двором, фонтаном из черно-белого мрамора, айваном