Компас — страница 26 из 86

[224] и галереей на втором этаже; этот дом вызывал зависть у всего востоковедческого сообщества. Сара, как, впрочем, и все остальные, обожала Стефана Вебера: он бегло говорил по-арабски и блестяще знал все, что относилось к османской архитектуре; и то и другое вызывало недобрые чувства у Бильгера, который не выносил тех, кто затмевал его по части эрудиции и обаяния, — он признавал лишь свои собственные. Его квартира была под стать хозяину — несоразмерно большая и забитая всякой мишурой. Она находилась в богатом квартале Джиср-аль-Абьяд (Белый мост), совсем рядом с президентским дворцом и домами высокопоставленных чиновников режима; квартал был обязан своим названием мосту, переброшенному через один из рукавов реки Барада, которая чаще служила свалкой для бытового мусора, нежели местом лодочных прогулок; правда, вдоль ее узких берегов росли деревья, под которыми было бы приятно отдыхать, если бы там имелись аллеи, достойные этого имени. «Резиденция Бильгера» щеголяла обстановкой в саудовском или кувейтском вкусе: все, вплоть до дверных ручек и кранов, было позолочено, потолки едва держались под грузом лепнины в стиле неорококо, черные с золотом ткани устилали диваны. Во всех спальнях имелись «благочестивые» будильники — уменьшенная модель мечети Пророка в Медине; если вы забывали их выключить, на рассвете они завывали гнусавыми голосами, созывая на утреннюю молитву. В квартире имелись две гостиные, столовая со столом на двадцать персон (опять-таки черным с золотом, на блестящих ножках в виде пальмовых листьев) и пять спален. Ночью, если вы по ошибке нажимали не на тот выключатель, в квартире вспыхивали десятки настенных неоновых ламп, озарявших комнаты бледно-зеленым светом, и на стенах появлялись девяносто девять имен Аллаха — чудо, которое всегда пугало меня, но восхищало Бильгера: «Нет ничего прекраснее, чем новейшие технологии на службе у китча!» С обоих балконов открывался изумительный вид на город и Дамасский оазис; там очень приятно было завтракать или обедать. Кроме квартиры и машины, Бильгер имел в своем распоряжении повара и слугу «на все руки»; повар являлся как минимум трижды в неделю и готовил роскошные трапезы, которыми его величество Бильгер потчевал своих гостей; слуга «на все руки» (двадцатилетний парень, лукавый, сметливый и симпатичный курд родом из Камышлы, где Бильгер и нанял его, увидев на раскопках) звался Хасаном, спал в каморке за кухней и вел хозяйство — убирал, стирал, покупал продукты; все эти обязанности, с учетом частых отлучек его хозяина (не хочется думать о нем как об эксплуататоре), оставлявших много свободного времени, позволяли ему изучать немецкий язык в Институте Гёте и археологию в Дамасском университете; мне он объяснял, что Бильгер, которого он буквально боготворил, предложил ему работу именно для того, чтобы он мог продолжать учебу в столице. Летом, с началом работ на больших археологических раскопках, этот симпатичный студент-фактотум возвращался к прежнему занятию, сопровождая своего ментора на площадки Джезире[225], где ему, конечно, давали в руки лопату, но также поручали сортировать и зарисовывать керамику; эту работу он обожал и выполнял ее мастерски, с первого взгляда находя следы клейм и точно определяя по самым крошечным черепкам, чем они были в древности — грубыми горшками или изысканной исламской обливной керамикой. Бильгер всегда брал его с собой для подготовительных работ на еще не тронутых теллях, и, конечно, их близкие отношения вызывали много сплетен; я помню многозначительные непристойные ухмылки окружающих при виде этой пары и замечания типа «Бильгер и его студент» или еще хуже: «Великий Фриц и его любимчик», и все это, несомненно, потому, что Хасан был молод и очень красив, а восточный образ жизни подразумевает не только конкретную гомосексуальность, но и, в более широком смысле, сексуальное превосходство сильных над слабыми, богатых над бедными. Теперь мне кажется, что Бильгер, в отличие от остальных, стремился наслаждаться не столько телом Хасана, сколько репутацией набоба, всемогущего покровителя, которую подтверждала и его щедрость; во всяком случае, за те три месяца, которые я провел в Дамаске, мне ни разу не пришлось быть свидетелем хотя бы намека на физическую близость между ними, ничего похожего, — поэтому я при любой возможности опровергал сплетни на эту тему. Бильгеру ужасно хотелось походить на знаменитых археологов прошлого — на Шлимана, на Оппенгейма[226], на Дьёлафуа[227], и никто не замечал, не мог заметить, до какой степени эти мечты походили на форму безумия, пока еще легкую, разумеется, если сравнить ее с теперешним его состоянием: в то время Бильгер, король археологов, выглядел безобидным чудаком, а сегодня он буйный сумасшедший, хотя, если вдуматься, началось это уже в Дамаске, где безрассудный, легкомысленный образ жизни привел его к полному разорению; насколько мне известно, он вернулся в Бонн весь в долгах, чем ужасно гордился, рассказывая всем и каждому, что растратил деньги на роскошные приемы, на вознаграждения своим подчиненным, на восточные туфли и ковры и даже на контрабандный вывоз предметов старины, особенно греческих и византийских монет, которые он перекупал главным образом у алеппских антикваров. Более того — Бильгер, как и Шлиман, демонстрировал гостям свои сокровища, которые, по его словам, не похищал в местах раскопок, а вызволял у продавцов на базарах, чтобы спасти от исчезновения. Он на все лады расхваливал свои numismata, рассказывал о жизни императоров, при которых их чеканили, — какого-нибудь Фоки[228] или Комнинов[229], — называл предполагаемое происхождение этих монет — чаще всего мертвые города Севера; юному Хасану поручалось хранение этих блестящих сокровищ — он полировал их и искусно раскладывал на черном сукне, не подозревая, какую страшную опасность они в себе таят: Бильгеру это грозило всего лишь скандалом или высылкой из страны, не говоря уж о конфискации его драгоценных игрушек, а вот Хасан, попадись он властям, рисковал навсегда распрощаться со своей учебой, да еще, может быть, с одним глазом, несколькими пальцами и невинностью.

В напыщенных рассуждениях Бильгера было что-то непристойное: он походил на воинствующего эколога в мантии из лисы или горностая, который объясняет, почему и как нужно охранять редких животных, сопровождая это величественной жестикуляцией римских авгуров. Особенно тягостным был один такой вечер с обильными возлияниями, где все присутствующие (молодые изыскатели, дипломаты низшего ранга) прямо-таки сгорали от стыда, сидя на черных с золотом диванах под мертвенно-зелеными неоновыми лампами и слушая, как полупьяный Бильгер, стоя в центре кружка гостей, заплетающимся языком провозглашает десять заповедей археологии и приводит «абсолютно объективные» доказательства того, что он, Бильгер, самый компетентный из всех иностранных ученых, работающих в Сирии, и что именно благодаря ему наука «сделает рывок в будущее»; юный Хасан, сидевший рядом, на полу, взирал на него с восхищением; последние капли воды от растаявших льдинок в пустом бокале из-под виски в трясущейся руке Бильгера временами капали на черные волосы сирийца, создавая подобие некоего ужасного крещения, которое молодой человек, поглощенный созерцанием лица своего учителя и усилиями понять его изысканный, на грани педантичности, английский, как будто не замечал. Я описал эту сцену Саре, которой там не было, но она мне не поверила, решив, как всегда, что я преувеличиваю; мне пришлось долго убеждать ее, что все было именно так, а не иначе.

Несмотря на вышесказанное, мы обязаны Бильгеру интереснейшими экспедициями в пустыню, особенно одной из них, когда мы провели ночь в шатре бедуинов между Пальмирой и Рузафе; в ту ночь небосклон был так чист, так густо усеян звездами, что они спускались до земли, ниже, чем их ловил взгляд; в такую летнюю ночь, мне кажется, одни только моряки могут видеть это обилие звезд, когда морская гладь темна и спокойна, подобно Сирийской пустыне. Сара была счастлива: наконец-то ей довелось повторить, почти доподлинно, приключения Аннемари Шварценбах или Марги д’Андюрен[230], шестидесятилетней давности, во времена французского мандата на Востоке; для этого она и оказалась здесь, поэтому и ощущала — как призналась мне в алеппском баре отеля «Барон» — то, что писала в этом же самом месте 6 декабря 1933 года Аннемари:

Во время этого странного путешествия со мной часто случается, если я устала или слишком много выпила, вот что: все вокруг становится зыбким, призрачным, никаких следов вчерашнего, ни единого знакомого лица. И меня охватывает жуткий страх, а еще — невыносимая скорбь.

Далее Аннемари вспоминает Эрику Манн, которая была причиной этих скорбных мыслей: она боится, что Клаусу Манну известно, какую роль его сестра играет в ее печальной жизни; у нее нет иного выбора, как продолжать свои странствия, ибо куда ей деваться в Европе?! Семье Манн также предстоит изгнание, которое в 1941 году приведет их в Соединенные Штаты; что касается Аннемари Шварценбах, то она решилась окончательно расстаться со швейцарскими иллюзиями и властью своей матери, — не будь этого, не произошло бы и нелепого несчастного случая — падения с велосипеда, которое стоило ей жизни в 1942 году; она навсегда осталась молодой (ей было всего тридцать четыре года), а свою первую поездку на Ближний Восток она совершила в двадцать пять лет — примерно в том же возрасте, что и Сара. В тот первый вечер в Алеппо, после того как мы устроились в отеле «Барон» и отпраздновали открытие Сары — запись Аннемари в регистрационной книге, — мы с ней отправились ужинать в Ждайде — христианское предместье Старого города, где традиционные турецкие дома мало-помалу подвергались реставрации, превращаясь в роскошные отели и рестораны; самый старинный и самый знаменитый из них, стоявший в начале улочки, рядом с маленькой площадью, назывался «Сисси-хаус», что ужасно развеселило Сару