Компас — страница 30 из 86

Наш лагерь был куда более спартанским, нежели стоянки изыскателей былых времен: рассказывают, что леди Эстер Стэнхоуп[251], первая королева Тадмора[252], гордая английская авантюристка со стальным характером, чье состояние и здоровье поглотил Восток, доведя ее до смерти в 1839 году в горной ливанской деревушке, нуждалась в семи верблюдах для перевозки своего багажа и что шатер, в котором она принимала местных эмиров, превосходил роскошью все имевшиеся в Сирии; легенда гласит, что, кроме ночного горшка — по ее словам, единственного аксессуара, необходимого в пустыне, — племянница Уильяма Питта[253] приказала доставить в Пальмиру великолепный, поистине королевский ужин: и посуда, и самая изысканная еда извлекались из чемоданов, к великому изумлению гостей; говорят, все шейхи и эмиры были буквально ослеплены красотой и величием леди Стэнхоуп. Наша же трапеза состояла исключительно из жареной баранины, без всяких там английских соусов и овсянок[254]; это были просто кусочки мяса, сначала — полусырые, потом — пережженные, в общем, такие, какими их позволял сделать капризный мангал Бильгера. Мясо мы заворачивали в очень вкусные пшеничные лепешки, которые служат на Востоке одновременно и хлебом, и тарелкой, и вилкой. Огонь нашего очага, наверно, был виден на многие километры в округе, как маяк, и мы все время ожидали, что явится сирийская полиция и арестует нас; однако Эшмун[255], видимо, благоволил востоковедам, и никто нас не потревожил до самой зари, если не считать ледяного ветра: на рассвете в пустыне царит собачий холод.

Сидя вокруг нашего мангала, чье тепло было таким же иллюзорным, как тепло миллионов звезд над нашими головами, мы кутались в небесно-голубые одеяла Бильгера, попивали вино и слушали Сару, которая рассказывала нам всякие истории; небольшой скалистый выступ, как рупор, усиливал звучание ее голоса, подчеркивая глубокий тембр: даже Бильгер, очень скверно знавший французский, забыл о собственных достоинствах и жадно впивал подробности приключений леди Стэнхоуп, нашей предшественницы на этом холме, женщины с фантастической судьбой — так говорила Сара, и я легко могу понять ее страстное увлечение этой дамой, чьи побуждения были так же таинственны, как и сама пустыня: что́ заставило леди Эстер Стэнхоуп, богатую, влиятельную женщину, племянницу одного из самых блестящих политических деятелей нашей эпохи, все бросить и сменить родину на османский Восток, где она стала подлинной владычицей маленького королевства, созданного ее волей в Шуфе[256], между друзами и христианами, словно это была какая-нибудь ферма в Суррее?! Сара поведала нам забавную историю о том, как леди Эстер управляла своими подданными: «Эти люди глубоко почитали ее, даже несмотря на то, что она иногда попадала впросак, верша свое „восточное“ правосудие. Ей было известно, какое значение арабы придают уважению к женщине, и она безжалостно наказывала всякое нарушение этикета, соблюдения которого требовала от прислуги. Переводчик и секретарь, сын англичанина и сирийки, ее любимец, однажды доложил ей, что некто из челяди, по имени Мишель Тутунджи, соблазнил молодую сирийскую девушку из соседней деревни и что он видел их обоих сидящими под ливанским кедром. Сам Тутунджи утверждал, что это клевета. Тогда леди Стэнхоуп созвала всю деревню на лужайку перед замком, уселась на подушки, поставила справа от себя своего секретаря, а слева — Тутунджи; оба они были закутаны в плащи, как мы сейчас — в одеяла, и стояли, смиренно склонив головы. Крестьяне сидели вокруг них. „Тутунджи, — сказала леди, вынув изо рта янтарный мундштук трубки, с которой ее изображают на всех портретах, — вас обвиняют в преступной связи с сирийской девушкой по имени Фатум Айша, которая находится здесь, передо мной. Вы это отрицаете. А вы, — обратилась она к крестьянам, — если знаете об этом что-нибудь, должны сейчас же сообщить мне. Я хочу свершить правосудие. Говорите же!“ Все крестьяне заверили ее, что им ничего об этом не известно. Тогда она повернулась к своему секретарю, который стоял, скрестив руки на груди, в ожидании приговора. „Вы обвиняете этого молодого человека, который еще только начинает жить и чье доброе имя — единственное его достояние, в гнусном преступлении. Приведите же ваших свидетелей, где они?“ — „Не знаю, — уныло ответил он. — Я просто сам это видел“. — „Но ваше слово ничего не стоит по сравнению со свидетельством всех жителей этой деревни и добрым именем этого юноши, — отрезала она непререкаемым тоном судьи и обратилась к обвиняемому Мишелю Тутунджи: — Если ваши глаза и уста виновны в преступлении, если вы посмели взглянуть на эту женщину, если вы обнимали и соблазнили ее, ваши губы и один глаз понесут наказание. Хватайте его и держите крепче! А ты, цирюльник, сбрей ему левую бровь и правый ус!“ Что тут же и было исполнено — sam’an wa tâ’atan (слушаю и повинуюсь), как в сказках. Четыре года спустя леди Стэнхоуп, которая хвалила себя за столь милостивый приговор, вынесенный ею осужденному, получила письмо, в котором Тутунджи с удовольствием сообщал ей, что факт совращения действительно имел место и что его левая бровь и правый ус давным-давно отросли».

Эта восточная пародия на правосудие в духе Гарун-аль-Рашида восхищала Сару, и не так уж важно, была ли она подлинной (а с учетом нравов английской леди, скорее всего, именно так): важнее было показать, как глубоко она прониклась нравами этих ливанских друзов и христиан из горного селения, где обосновалась, и как эти эпизоды обогащали ее легендарную биографию; Сара восторженно описывала нам леди Стэнхоуп уже в преклонном возрасте, сидящую в величественной позе пророка или судьи, со своей длинной трубкой в руке, и ничуть не похожую на томных гаремных красавиц; упомянула также о ее отказе носить паранджу, она, разумеется, облачалась в турецкую одежду, но только в мужскую. Рассказывала также, какую страстную любовь она внушила Ламартину[257] — поэту-оратору, другу Листа и Хаммер-Пургшталя, с которым он разделил историю Османской империи: для французов Ламартин в первую очередь несравненный поэт, но также и гениальный прозаик — как Нерваль, но в меньшей степени; Ламартин полностью раскрывался в своем путешествии на Восток: поэт выходил из своего парижского образа, изменял стиль; политик, оказавшись перед красотой неведомого, освобождался от эффектных приемов и чахоточного лиризма. Возможно (как это ни печально), понадобилась смерть его дочери Джулии, скончавшейся в Бейруте от туберкулеза, чтобы Левант помог ему в полной мере ощутить ужас потери и смерти; другим людям требуется Откровение, ему нужна была самая страшная рана, самая невыносимая боль, чтобы его затуманенный слезами взор, незнакомый с «непентес» Елены Троянской, помог сотворить великолепный образ подлинного Леванта с его мрачной красотой, — вот он, магический источник, который, едва открывшись взгляду, начинает дышать смертью. Ламартин поехал на Восток, чтобы увидеть клирос церкви, оказавшийся замурованным, осмотреть целлу храма, который навсегда скрыли от глаз людских; он стоял лицом к алтарю, не замечая, что лучи заходящего солнца озарили трансепт за его спиной. Леди Стэнхоуп зачаровывает его тем, что она выше его сомнений: она живет среди звезд, как говорила Сара, читает людские судьбы по светилам; не успел Ламартин приехать, как она предлагает предсказать его будущее; та, кого он зовет Цирцеей пустынь, разъясняет ему, между двумя душистыми трубками, его мессианский синкретизм. Леди Стэнхоуп открывает ему, что Восток — его истинная родина, родина его предков, и что он сюда вернется — она ясно видит это по его ногам. «Взгляните, — говорит она, — какой у вас высокий подъем; когда вы стоите на земле, изгиб стопы между пяткой и пальцами столь велик, что вода может протечь под ней, даже не замочив, — это нога араба, это нога Востока, вы сын этих краев, и недалек тот день, когда каждый из нас вернется в страну своих предков. Мы с вами непременно встретимся».

Этот «стопотворительный» анекдот ужасно рассмешил нас; Франсуа-Мари тут же разулся, желая проверить, суждено ли ему вернуться на Восток; к великому своему отчаянию, он выяснил, что у него «бордолезская» стопа и, стало быть, в конце времен он вернется не в пустыню, а в провансальскую глушь, в Междуречье[258], близ замка Монтеня, что, в общем-то, не так уж и плохо.

Сейчас, когда я об этом думаю, мне кажется, что Сарина стопа так изящно выгнута, что под ней тоже может беспрепятственно протечь ручеек; она говорила и говорила в ночной темноте — наша пустынная волшебница, и ее речи словно вдыхали жизнь в мерцающие камни и звезды; не все искательницы приключений на Востоке познали мистическую эволюцию леди Стэнхоуп, этой английской отшельницы на горах Ливанских, ее путь к отречению от богатств, ее отказ от мишуры западных ценностей, постепенное возведение своего собственного монастыря — монастыря гордости и смирения; не все путешественницы удостоились трагического озарения леди Эстер или Изабель Эберхард[259] в пустыне, далеко не все, — это сказал Франсуа-Мари, однако тут его прервал Бильгер, желавший не только подлить всем вина, но и попытаться рассказать свою историю о некоторых из приключений Алоиса Музиля[260], так называемого Лоуренса Моравского (по аналогии с Лоуренсом Аравийским) — ориенталиста и шпиона Габсбургов, о котором французы не знали; главное, он стремился вновь привлечь к себе общее внимание — жалкая попытка, которая скорее усыпила бы наших сотрапезников, настолько жалок был его французский: то ли из самодовольства, то ли из предубеждения он не желал говорить по-английски. Мне уже стало стыдно за Бильгера и за Алоиса Музиля, но, к счастью, Франсуа-Мари ловко и тактично прервал его сообщен