Посох странника в руку вложил.
Тот святой был бедным, худым,
Словно вольная птица жил:
Он покинул земли уголок,
Свою келью, где был одинок,
Монастырского корма шматок
И, к оракулам века глухой
И понятный лишь для Небес,
Наделенный даром чудес,
Через дол он пошел и лес, —
Алый нимб над его головой[408].
Практика нищеты — вот так Сара назвала устав святого Жермена Нуво. Свидетели рассказывают, что в последние годы, прежде чем уехать на юг, он жил в Париже, в мансарде, где спал на картонных коробках, и несколько раз видели, как он, вооружившись крюком, искал пропитание в мусорных баках. Он велел своим друзьям сжечь его произведения и начал дело против тех, кто опубликовал их вопреки его воле; последние десять лет жизни он провел в молитве и безрассудных постах, довольствуясь только хлебом, который ему давали в богадельне, и в конце концов умер от истощения, от слишком долгого поста, как раз накануне Пасхи, на убогом ложе, в окружении блох и пауков, оставшихся единственными его приятелями. Сара совершенно не могла понять, почему из его большого сборника под названием «Теория любви» известны только те стихи, которые его друг и почитатель граф де Ларманди[409] выучил наизусть. Ни одной рукописи. Ларманди говорил: «Подобно исследователям мертвых городов, я похитил их и спрятал у себя в сердце, чтобы вернуть солнцу сокровища угаснувшего короля». Такое возвращение, бросавшее тень сомнения на автора сборника (разве Нуво, обнаружив, что «его» сборник похищен, не писал Ларманди: «Вы заставляете меня нести чушь!»?), сближало Нуво с великими авторами древности, ранними мистиками и восточными поэтами, стихи которых сначала заучивали наизусть, а уж потом записывали, зачастую много лет спустя. Сидя в знаменитых иранских креслах, Сара за чашкой чая объясняла мне, что любовь, которую она питала к Нуво, без сомнения, объяснялась предчувствием, что немного позднее она сама также придет к аскезе и созерцанию, даже если трагедия, которая станет причиной такого выбора, еще не свершилась. Она уже интересовалась буддизмом, следовала наставлениям, практиковала медитацию, но я не мог воспринимать это всерьез. Где у меня может лежать статья Сары «Жермен Нуво в Ливане и в Алжире», вчера вечером я вытащил бо́льшую часть оттисков ее статей и положил в сердце шкафа — на полку Сары. Положить Пессоа на подставку для книг, поставить Нуво рядом с Леве — но почему тексты Сары оказались среди работ музыкальных критиков, я не помню. Быть может, чтобы ее труды стояли за компасом из Бонна, да нет, это глупо, чтобы Сара находилась в центре книжного шкафа, как она находится в центре моей жизни, это тоже глупо, а вот из-за формата и веселеньких расцветок книжных обрезов уже больше похоже на правду. Заодно бросим взгляд на португальский Восток, фотографию острова Ормуз[410] в рамочке, где Франц Риттер, гораздо моложе, чем теперь, сидит на стволе старинной, утопающей в песке пушки, под стенами форта; футляр с компасом лежит прямо перед «Женщинами в странах Востока», первой книгой Сары, дальше стоят «Восток: потеря ориентиров», краткая версия ее диссертации, и «Съедено», ее сочинение о съеденном сердце, сердце-разоблачителе и всякого рода праведных ужасах символического каннибализма. Книга почти венская и, по-моему, заслуживающая перевода на немецкий. Действительно, по-французски можно говорить о ненасытной страсти, которой посвящена книга, и это будет и страсть, и обжорство. Впрочем, продолжением этой книжечки, чуть-чуть более жестоким, является загадочная статья о Сараваке. Вино трупов. Трупный сок.
Снимок, сделанный на острове Ормуз, действительно прекрасен. Сара одаренный фотограф. В наши дни фотография — загубленное искусство, все фотографируют всех на телефоны, компьютеры, планшеты, и получают миллионы жалких изображений, испорченных неуместными бликами на лицах, выражение которых хотели подчеркнуть, смазанных кадров, далеких от совершенства, бессмысленных снимков, сделанных против света. Мне кажется, в эпоху пленочных аппаратов мы снимали аккуратнее. Но, скорее всего, я лью слезы над тем, что ушло навсегда. Похоже, моя ностальгия не лечится. Надо сказать, на этой старой фотографии я кажусь себе вполне привлекательным. Настолько привлекательным, что матушка отдала увеличить ее и вставила в рамку. Синяя рубашка в клеточку, коротко подстриженные волосы, солнечные очки, правый кулачок подпирает подбородок, настоящий мыслитель на фоне ослепительно-голубого неба, а впереди плещутся синие воды Персидского залива. Вдали виден иранский берег и порт, наверняка Бендер-Аббас; справа от меня остатки красно-коричневых стен разрушенной португальской крепости. И пушка. Насколько я помню, там была еще одна пушка, но на фотографии ее нет. Это было зимой, и мы очень радовались, что уехали из Тегерана, где несколько дней подряд шел густой снег, а затем волна холода сковала город ледяной броней. Джуб, канавки по краю тротуаров, заполнились снегом и стали невидимы, превратившись в отличные ловушки для пешеходов и даже для автомобилей: то тут, то там виднелись завалившиеся «пайканы»[411], въехавшие на вираже передними колесами в эти маленькие речушки. На севере Ванака[412] при порывах ветра на улице Вали-Аср высокие платаны теряли тяжелые, покрытые ледяной коркой плоды, больно ударявшие прохожих. В Шемиране[413] царила расслабленная тишина, пропитанная запахами горящих дров и угля. На маленьком базаре на площади Таджриш все искали укрытия от ледяного ветра, что, стекая с гор, струился по долине Дарбанд. Даже Фожье отказался от прогулок по паркам; вся северная часть Тегерана, начиная от проспекта Энгелаб, замерзла и покрылась снегом. На этом проспекте, ближе к площади Фирдоуси, находилось туристическое агентство; Сара взяла билеты на прямой рейс до Бендер-Аббаса на самолет новой авиакомпании с поющим названием «Ария-Эйр», эксплуатирующей потрясающий Ил тридцатилетней давности, переоборудованный «Аэрофлотом», где надписи все еще оставались на русском; я укорил Сару за идею экономить на спичках, рискуя собственной жизнью, чтобы выиграть несколько сот риалов на разнице цен; вспоминаю, как в самолете талдычил ей, что на спичках не сэкономишь, что ты мне это напишешь, напишешь не меньше сотни раз: «Я больше никогда не буду путешествовать левыми авиакомпаниями, использующими советскую технику», она смеялась, холодный пот, которым я обливался, вызывал у нее смех, а меня при взлете охватил мандраж, потому что самолет дрожал так, словно готов был развалиться на части уже на взлетной полосе. Но все обошлось. На протяжении двух часов полета я внимательно прислушивался к окружающим шумам. Когда же этот утюг с легкостью индюшки, свалившейся с насеста, наконец приземлился, меня снова прошиб пот. Бортпроводник объявил, что за бортом двадцать шесть градусов по Цельсию. Солнце нещадно палило, и Сара очень скоро начала проклинать свое исламское пальто и черный платок; Персидский залив являл собой белесое скопище тумана, чуть синеватое книзу; Бендер-Аббас, плоский город, вытянувшийся вдоль берега, широким, высящимся над водой бетонным молом уходил далеко в море. Мы пошли в гостиницу, оставить багаж; здание выглядело абсолютно новым (лифт, высветивший десять этажей, яркая роспись), но комнаты оказались совершенно запущенные: старые шкафы со сломанными дверцами, потертые ковры, покрывала, испещренные прожогами от сигарет, шаткие ночные столики и помятые ночники у изголовья. Позже мы выяснили историю этого отеля: он действительно занимал новое здание, но его оборудование (стройка, вероятно, съела все деньги его владельца) просто перекочевало как есть из прежнего заведения, и, как мы узнали у портье, мебель еще и пострадала при переезде. Сара тотчас усмотрела в этом великолепную метафору современного Ирана: постройки новые, рухлядь прежняя. Я бы не возражал против бо́льшей благоустроенности, даже красоты, которая в центральной части города Бендер-Аббаса отсутствовала полностью: требовалось недюжинное воображение, чтобы признать в нем античный порт, где останавливался Александр Македонский по дороге в страну ихтиофагов, бывший португальский Порто-Коморао, пристань для индийских товаров, портовый город, отбитый при поддержке англичан и названный Порт-Аббас в честь шаха Аббаса[414], государя, отвоевавшего для Персии порт на берегу Ормузского пролива вместе с одноименным островом, положив, таким образом, конец лузофонии[415] в Персидском заливе. Португальцы называли Бендер-Аббас портом креветки, и, когда наши чемоданы доставили в эти ужасные номера и Сара надела более легкое, хлопковое мусульманское пальто кремового цвета и спрятала волосы под цветастым платком, мы отправились на поиски ресторана, где можно попробовать огромные белые креветки из Индийского океана, которые мы видели, когда их, блестящих от сковавшего их льда, выгружали на прилавок торговца рыбой на базаре Теджриш в Тегеране. Tchelow meygou — рагу из этих десятиногих водоплавающих — оказалось действительно пальчики оближешь. Пройдясь по берегу, мы убедились, что в Бендер-Аббасе нечего смотреть, кроме череды более-менее современных жилых домов; на берегу повсюду встречались женщины в традиционной одежде и масках из расписной кожи, придававших им грозный вид коварных участников зловещего бала-маскарада или злодеев из романов Александра Дюма. Базар ломился от множества сортов фиников из провинций Бам и Керман, горы фиников, сушеных и свежих, темно-коричневых и светлых, чередовались с красными, желтыми и черными пирамидами острого перца, куркумы и кумина. Посреди мола тянулся пассажирский причал, понтон, выдававшийся на сотню метров в море, где песчаное дно с легким уклоном препятствовало судам с глубокой осадкой подходить к берегу. Самое интересное, что тяжелогруженые суда туда и не приставали, только маленькие катера и оснащенные огромными навесными моторами узкие лодки, похожие на те челноки, которые, как мне кажется, Стражи революции