[416] использовали во время войны для нападения на танкеры и грузовые суда. Чтобы сесть в лодку, приходилось спускаться в нее с понтона по металлической лесенке. Набережная служила лишь местом сбора потенциальных пассажиров. По крайней мере, тех, кто хотел (а таких было немного) отправиться на остров Ормуз: желающие ехать на Киш или Кешм, два больших, расположенных по соседству острова, занимали места на комфортабельных паромах, что побудило меня осторожно спросить Сару: «Послушай, а почему бы нам не поехать на Кешм?», но она не удостоила меня ответом и с помощью матроса начала спускаться по трехметровой лестнице в подпрыгивавший на волнах баркас. Чтобы придать себе мужества, я вспомнил об австро-венгерской судоходной компании Ллойда, гордые корабли которой уходили из Триеста бороздить моря земного шара, а также об одномачтовых спортивных швертботах, которые я когда-то пару раз швартовал на озере Траунзее. Единственное преимущество запредельной скорости нашего баркаса, у которого вал двигателя и винт касались воды, а нос высоко задирался к небу, заключалось в сокращении времени в пути, которое я провел, вцепившись в кромку борта и изо всех сил стараясь не упасть то назад, то вперед, и так каждый раз, когда крохотная волна угрожала превратить нашу лодку в своенравный гидроплан. Совершенно очевидно, что капитан-камикадзе — он же единственный член экипажа — раньше пилотировал реактивный самолет и провал задания (самоубийство) не давал ему покоя даже спустя двадцать лет после окончания конфликта. Я совершенно не помню, как мы пристали к острову Ормуз, что подтверждает мое волнение, но зато прекрасно помню португальский форт, куда ужасно хотела попасть Сара, его широкую, квадратную, с провалившейся крышей башню из красных кирпичей, светлых и темных, две невысокие стены со стрельчатыми арками и старинные ржавые пушки, развернутые к проливу. Остров напоминал большой засушливый холм, скалу, с виду пустынную; и все же там отыскалась деревушка, несколько коз и Стражи революции; вопреки нашим опасениям пасдарановцы в песочного цвета форме не стали обвинять нас в шпионаже, а, напротив, оказавшись словоохотливыми, объяснили нам, по какой дороге можно обогнуть форт. Представь себе, говорила Сара, каково было португальским морякам в XVI веке жить здесь, на этих камнях, и охранять пролив. Или напротив, в Порто-Коморао, откуда доставляли продукты, необходимые солдатам и ремесленникам, все, включая воду. Не сомневаюсь, именно здесь впервые прозвучало слово ностальгия. Провести несколько недель в море, чтобы потом оказаться на этом островке, во влажном жарком климате Залива. Очень одиноко…
Она представляла себе — надо признать, гораздо красочней, чем я, — сражения португальских авантюристов, бросивших вызов мысу Бурь и гиганту Адамастору[417], «грозному царю океана», как поется в опере Мейербера, чтобы захватить эту круглую скалу, жемчуг, добываемый в Заливе, пряности и шелковые ткани из Индии. Как поведала мне Сара, Афонсу д’Албукерке претворял в жизнь замыслы португальского короля дона Мануэла I[418], монарха гораздо более честолюбивого, чем можно себе представить, глядя на скромные руины форта: обустраиваясь в Заливе, отбивая атаки египетских мамлюков, чей флот они уже разбили в Красном море, португальцы хотели не только основать несколько торговых портов на пространстве от Малакки[419] до Египта, но и совершить последний Крестовый поход, освободив от неверных Иерусалим. Португальская мечта совпадала со средиземноморской, ибо, перестав быть единственной ставкой в политическом и экономическом соперничестве морских держав, Средиземное море постепенно утрачивало прежнюю значимость. В конце XV века португальцы мечтали сразу об Индии и о Леванте, желая властвовать (по крайней мере, дон Мануэл I и преданный ему авантюрист Албукерке) между двумя океанами, двумя мечтами и двумя эпохами. В начале XVI века Ормузский пролив было невозможно удержать, не имея поддержки на континенте, будь то с персидского берега, как сегодня, или с оманского берега, как в эпоху Ормузского султаната, существованию которого положили конец пушки двадцати четырех кораблей правителя Индии Афонсу д’Албукерке.
Мне казалось, что саудади[420], как свидетельствует название, является чувством, свойственным также арабам и иранцам, и молодые пасдарановцы, выходцы из Шираза или Тегерана, проводящие на острове много дней подряд, наверняка собираются вокруг костра и читают стихи, чтобы заглушить тоску, но, разумеется, не стихи Камоэнса, которые читает Сара, примостившись возле ржавой пушки. Мы сидели на песке, в тени старой стены, лицом к морю, погруженные каждый в свое саудади: я в саудади о Саре, сидевшей так близко, что у меня не могло не возникнуть желания заключить ее в объятия, а она в саудади о печальной тени Бадр Шакира Ас-Сайяба, витавшей над северной оконечностью залива, где-то между Кувейтом и Басрой. Спасаясь от репрессий в Ираке, сухопарый поэт прибыл в Иран в 1952 году, скорее всего в Абадан[421] или Ахваз[422], чтобы никто не знал о его побеге в Иран. «Я обращаю голос свой к Заливу. /О Залив, ты даришь жемчуг, ракушки и смерть / И эхо возвращается, словно рыдание. / Ты даришь жемчуг, ракушки и смерть»; я повторяю эти стихи, и они эхом возвращаются ко мне, «Песнь дождя», написанная иракским поэтом, который после смерти матери расстался с детством и родным селом Джайкур[423] и отправился в мир, полный горя, в бесконечное изгнание, подобно острову в Персидском заливе, усыпанному ракушками мертвых моллюсков. В его стихах слышно эхо Т. С. Элиота, которого он перевел на арабский: он поехал в Англию, где, судя по письмам и стихам, очень страдал от одиночества; он познал жизнь в «Призрачном городе», стал одной из теней Лондонского моста. «Вот ваша карта, утопленник, финикийский моряк. (Стали перлами глаза. Видите?[424])»[425] Рождение, смерть, возрождение, поле под паром, бесплодное, словно нефтяная равнина Залива. Сара мурлыкала «Песнь дождя» на мою мелодию, протяжно и торжественно, и простые слова Сайяба звучали печально и возвышенно. К счастью, я прекратил сочинять мелодии, мне не хватало смирения Габриэля Фабра, его сострадания. И без сомнения, его страсти.
Устроившись перед бывшим португальским фортом, мы читали стихи Сайяба и Элиота до тех пор, пока две козы не вывели нас из состояния созерцательности; коз с красновато-коричневой шерстью сопровождала девочка с блестящими любопытными глазами: козы были смирные, от них сильно воняло, они принялись толкать нас своими мордами, потихоньку, но вполне настойчиво; столь неожиданное нападение положило конец нашему уединению: ребенок и его живность совершенно явно решили провести вторую половину дня вместе с нами. Они так далеко зашли в своем заискивании, что решили сопроводить нас (ничего не говоря, не отвечая ни на один наш вопрос) до пристани, откуда отплывали лодки в Бендар-Аббас; девчушка показалась Саре смешной, она не подпускала нас к себе и, в отличие от представителей козьей породы, убегала, как только к ней протягивали руку, но через несколько секунд снова приближалась к нам на метр или два, что меня, скорее, пугало, особенно ее непонятное молчание.
Вид девчонки с козочками, следовавшими за нами по пятам, нисколько не обеспокоил пасдарановцев, дежуривших на пристани. Обернувшись, Сара помахала девочке рукой, но та никак не отреагировала, даже не пошевельнулась. Мы долго обсуждали, чем вызвано поведение девочки; я полагал, что она (лет десять-двенадцать или чуть больше), должно быть, немного не в себе или, возможно, глухая; Сара считала, что она просто робкая и наверняка впервые услышала иностранную речь, но мне это казалось маловероятным. Как бы там ни было, эта странная компания да еще военные оказались единственными живыми существами, которых мы увидели на острове Ормуз. На обратном пути нас вез другой лодочник, не тот, что доставил нас сюда, но его моторка ничуть не отличалась от предыдущей, равно как и ее мореходные качества, с той разницей, что, подняв мотор и посадив лодку на песчаное дно мелководья, он высадил нас в нескольких метрах от берега. Так мы получили шанс омочить ноги в водах Персидского залива и убедиться в двух вещах: во-первых, иранцы не столь неукоснительно соблюдают правила, нежели можно подумать, так как из-за камней не выскочил ни один полицейский и не бросился к Саре с требованием спрятать лодыжки (по мнению цензоров, исключительно эротическая часть женского тела,) и опустить подвернутые брюки; во-вторых, стоило мне на миг усомниться в наличии нефти в регионе, как, к прискорбию, мои сомнения оказались немедленно опровергнуты: вся моя подошва покрылась жирными липкими пятнами, которые, несмотря на яростные попытки оттереть их, предпринятые в гостиничном душе, надолго оставили противные коричневые следы на коже и пальцах ног, — я очень сожалел об отсутствии специальных чистящих средств, какие держала у себя матушка, а именно маленьких бутылочек доктора-не-помню-какого, эффективность которых, как мне кажется, — впрочем, совершенно безосновательно — проверена годами преступных испытаний по выведению пятен с нацистской формы, которую, как говорила матушка о белых скатертях, трудно привести в божеский вид.
Кстати, о козах и прикидах: мне совершенно необходимо отдать укоротить этот халат, в конце концов я психану и разобью башку об угол стола, прощай, Франц, прощай, наконец-то с тобой покончит Ближний Восток, а не мерзкий паразит, не черви, которые пожирают глаза изнутри, а всего лишь слишком длинный бедуинский бурнус, возмездие пустыни; уже так и видится заголовок в прессе: «Убит из-за полного неумения одеваться: сумасшедший университетский профессор нарядился, как Омар Шариф в „Лоуренсе Аравийском“». Как Омар Шариф или, скорее, Энтони Куин, сыгравший в фильме Ауду Абу Тайи