Муса догадался, что для него война окончена, что здесь, в самом центре Пруссии, никакие снаряды его не достанут; но радоваться боязно. Конечно, он больше не рисковал стать калекой, что хуже смерти, но на смену постоянному фронтовому напряжению, ежедневной борьбе с минами и пулеметными обстрелами, занимавшей все мысли, пришло внутреннее уныние, ощущение поражения, изгнания, отчуждения. Тут, на территории между бараками и мечетью, ты среди тех, кто выжил, и можешь бесконечно рассказывать сказки своей страны на бамана[449], но здесь, вдали от реки Нигер, этот язык звучит инородно, сливаясь со всеми окружающими языками и судьбами. В том году Рамадан начался 2 июля; держать пост в бесконечные дни северного лета истинное мучение — настоящая темнота длится не более пяти часов. Перестав быть пушечным мясом, Муса стал добычей этнологов, востоковедов и пропагандистов; ученые со всех концов империи ехали в лагерь побеседовать с военнопленными, познакомиться с их нравами и обычаями; профессора в белых блузах фотографировали пленных, описывали, измеряли их черепа, заставляли рассказывать сказки и записывали их, чтобы потом изучать восточные языки и диалекты. На основе записей, сделанных в лагере в Цоссене, выполнено немало научных работ по лингвистике, таких как, например, работа Фридриха Карла Андреаса[450], мужа Лу Андреас-Саломе, об иранских языках Кавказа.
Единственное имеющееся у нас изображение Мусы Тамбура сделано в этом лагере. Речь идет о пропагандистском фильме, рассчитанном на мусульман, где снят наступающий в конце Рамадана праздник Ид,[451] отмечавшийся 31 июля 1916 года. Почетными гостями на нем стали родовитый пруссак и турецкий посол в Берлине. Мы видим, как Муса Тамбура вместе с тремя своими товарищами готовит ритуальный костер. Пленные мусульмане сидят, немцы с залихватскими усами стоят. Камера задерживается на гуркхах, живописных одеждах сикхов, марокканцах, алжирцах; с отсутствующим видом стоит посол Порты, а германский князь с любопытством и совершенно по-новому смотрит на бывших вражеских солдат, которых хорошо было бы подтолкнуть к массовому дезертирству или восстанию против колониальных властей: создатели фильма старались показать, что Германия является другом ислама, равно как и другом Турции. Годом раньше, в Стамбуле, востоковеды Германской империи в надежде взбунтовать колониальные войска против своих хозяев составили на классическом арабском языке текст, призывавший мусульман всего мира к джихаду против России, Франции и Великобритании. Отсюда съемка, которую Муса Тамбура, похоже, не замечает, полностью поглощенный разведением костра.
В образцовом лагере Цоссен делают и издают в пятнадцати тысячах экземпляров газету, скромно названную «Джихад», «газета для военнопленных магометан», выходящая параллельно на арабском, на татарском и на русском; вторая газета, «Кавказ», предназначена для грузин, а третья, «Хиндустан», на двух языках: урду и хинди. Переводчики и редакторы этих печатных изданий — пленные, востоковеды и «аборигены», оправдывающие германскую политику, большинство из них выходцы из провинций Оттоманской империи. Знаменитый археолог Макс фон Оппенгейм отвечал за публикации на арабском. Министерство иностранных дел и Военное министерство даже надеялись после столь желанного «обращения» солдат колониальных армий «повторно использовать» их в новой священной войне.
Мы толком не знаем, насколько реальным оказался немецкий джихад в сопредельных территориях; скорее всего, он практически свелся к нулю. Неизвестно даже, дошло ли это немецкое воззвание, например, до Баба Тамбура, находившегося в Джибути. Баба не знал, что его брат против своей воли принимает участие в немецкой затее; он представлял его, мертвого или живого, на фронте, эхо которого через цензуру долетало до границ Красного моря: героизм, слава и жертва — вот так Баба представлял себе войну. Он уверен, что там, во Франции, его брат доблестно сражается и стал героем. Но сам он чувствует неуверенность, желание попасть на фронт соседствует с дурным предчувствием. Наконец в начале декабря 1916 года, когда Мусе в Берлине грозила студеная зима, Баба узнал, что его батальон отправляют через Порт-Саид и Суэцкий канал в метрополию, на фронт. Батальон — 850 стрелков, которые в конце декабря должны погрузиться на пакетбот «Атос», принадлежащий Компании морских перевозок, красивый, почти новый корабль, 160 метров в длину и водоизмещением 13 000 тонн, следующий из Гонконга с грузом на борту; груз — это 950 китайских кули, уже занявшие помещения трюма; в результате отъезд состоится только в начале февраля, в то время, когда в Берлине Муса болеет, кашляет и мерзнет, непривычный к холодной прусской зиме.
Четырнадцатого февраля 1917 года «Атос» покинул Порт-Саид и через три дня, как раз когда стрелки, разместившиеся в каютах третьего класса, начали привыкать к свирепствующему морю, в нескольких милях от острова Мальта, встретил на своем пути немецкую подводную лодку № 65, выпустившую торпеду прямо в его левый борт. Нападение стоило жизни 750 пассажирам, и в их числе Баба, для которого вся война свелась к ее внезапному концу, безжалостному, ужасному взрыву и последовавшим за ним крикам боли и паники, а вскоре вода, затопившая трюмы, межпалубные пространства и легкие, поглотила и крики, и тела. Муса никогда не узнает о гибели брата, потому что спустя несколько дней сам умрет от болезни, в плену, в госпитале лагеря Цоссен, а если верить «типу смерти», указанному на его карточке, он «умер за Францию», и это единственный след его страданий далеко от дома, в лагере Полумесяца.
Какое безумие эта первая война, реально ставшая мировой! Как ужасно умереть в темном трюме! Я спрашиваю себя, существует ли до сих пор на юге Берлина, на песчанистых низинах, рассеченных озерами и испещренных болотами в районе Бранденбурга, джихадистская мечеть. Надо бы уточнить у Сары, действительно ли это одна из первых мечетей в Северной Европе; впрочем, у войны немало загадочных последствий. Немецкий джихад свел вместе самым неподходящим образом ученых Оппенгейма и Фробениуса[452], военных, турецких и немецких дипломатов, вплоть до алжирцев в изгнании и протурецки настроенных сирийцев, таких как друз Шакиб Арслан[453]. Как и сегодня, священная война — это что угодно, только не война за духовность.
Рассказывают, что монголы складывали пирамиды из отрубленных голов для устрашения жителей завоеванных ими стран; в конечном счете джихадисты в Сирии используют тот же самый метод — устрашение и запугивание, применяя к людям безжалостный способ убийства, до сих пор предназначавшийся только для баранов, — во имя священной войны им перерезают горло, а затем с усилием рассекают шею до полного отделения головы от туловища. Еще одна ужасная конструкция, сооруженная сообща. Идея джихада, на первый взгляд чуждая, привнесенная извне, какой бы враждебной она ни казалась, является результатом долгого и парадоксального коллективного совершенствования, синтезом бесчеловечной и космополитической истории — Бог хранит нас от смерти и Allah akbar, Red Love, отсечение головы и струнный октет Мендельсона-Бартольди.
Слава богу, новости закончились, возвращается музыка, Мендельсон и Мейербер, заклятые враги Вагнера, особенно Мейербер, предмет всепоглощающей вагнеровской ненависти, ужасающей ненависти, о которой я всегда спрашивал себя, являлась ли она причиной или следствием его антисемитизма: возможно, Вагнер стал антисемитом, потому что ужасно завидовал успеху и деньгам Мейербера. Вагнера не раздирают противоречия: в работе «Еврейство в музыке»[454] он оскорбляет Мейербера, того самого Мейербера, кому он на протяжении стольких лет чистил обувь, Мейербера, которому он стремился подражать, Мейербера, способствовавшего продвижению постановок «Риенци» и «Летучего голландца».[455] «Люди мстят за услуги, им оказанные», — говорил Томас Бернхард[456], вот фраза, характеризующая Вагнера. Рихард Вагнер находится не на высоте своих произведений. Вагнер непорядочен, как все антисемиты. Вагнер мстит за услуги, оказанные ему Мейербером. В своих прочувствованных рассуждениях Вагнер упрекает Мейербера и Мендельсона за отсутствие у них родного языка и, соответственно, за невнятное бормотание на местном наречии, которое даже через несколько поколений все равно будет иметь «семитское звучание». Отсутствие собственного языка обрекает евреев на отсутствие собственного стиля и на вероломство. Ужасный космополитизм Мендельсона и Мейербера мешает им достигнуть степени искусства. Какая невероятная глупость. Но Вагнер не глуп, значит он лицемерит. Он сознает, что его предложения глупы. В них говорит ненависть. Он ослеплен своей ненавистью, как будет ослеплен своей женой Козимой Лист во время переиздания памфлета, на этот раз под его собственным именем, двадцать лет спустя. Вагнер преступник. Исполненный злобы преступник. Если Вагнер знает Баха и ту гармонию, которую он столь виртуозно использует, чтобы коренным образом обновить музыку, он обязан этим Мендельсону. Мендельсону, который, будучи в Лейпциге, после долгого перерыва вновь вводит в репертуар Баха, уже основательно подзабытого. Я снова вижу отвратительное фото середины тридцатых годов, где немецкий полицейский, усатый и в каске с пикой, очень довольный собой, позирует перед статуей Мендельсона, прикованной к стреле подъемного крана и готовой к уничтожению. Этот полицейский — Вагнер. Пусть говорят что хотят, но даже Ницше коробило от непорядочности Вагнера. И не важно, что он недолюбливает маленького полицейского из Лейпцига по личным причинам. Он прав, что его коробит от Вагнера-антикосмополита, заблудившегося в галлюцинациях национализма. Для Вагнера более-менее приемлемыми являются Малер и Шёнберг. Единственное масштабное произведение Вагнера, которое можно слушать, — это «Тристан и Изольда», потому что оно единственное не является исключительно немецким или христианским. Кельтская легенда, возможно имеющая иранские корни или придуманная неизвестным средневековым автором, — какая разница. Но в «Тристане и Изольде» есть Вис и Рамин. Есть страсть Меджнуна, обезумевшего от любви к Лейле, страсть Хосрова к Ширин. Пастух и флейта.