Компас — страница 54 из 86

Море, унылое и пустынное. Абстрактная картина моря и страсти. Ни Рейна, ни золота, ни русалок, смешно плавающих по сцене. О, эти постановки самого Вагнера в Байройте, наверняка это было что-то вроде обывательского китча, но с претензией. Копья, крылатые каски. Как звали кобылу, которую Людвиг II Безумный подарил для спектакля? Какое-то смешное имя, но я его забыл. Должны существовать фотографии этой знаменитой клячи; бедняга, приходилось затыкать ей уши ватой и надевать наглазники, чтобы она не пугалась и не жевала прозрачные одеяния русалок. Забавно, первым восточным поклонником Вагнера стал турецкий султан Абдул-Азиз,[457] отправивший Вагнеру солидную сумму для проведения фестиваля в Байройте; к несчастью, султан умер, не успев насладиться копьями, шлемами, кобылой и несравненной акустикой театра, сооружению которого он поспособствовал.

Иранский наци из музея Абгине[458] в Тегеране, возможно, являлся поклонником Вагнера, кто знает, во всяком случае, когда в пустынном зале между двух роскошных ваз к нам подскочил круглый усатый тип лет тридцати, мы не ожидали, что, выкинув вперед руку, он заорет «Хайль Гитлер!». Сначала я решил, что это дурная шутка, подумал, что тип, предположив, что я немец, вознамерился таким своеобразным способом оскорбить меня, но потом сообразил, что мы с Фожье разговаривали по-французски. Бесноватый молодчик с улыбкой смотрел на нас, не опуская руки, и я спросил, что это с ним? Стоявший рядом со мной Фожье усмехался. Внезапно тип принял огорченный вид, став похожим на побитую собаку, и с сожалением вздохнул: «Ах, вы не немцы, как это печально». — «Печально indeed[459], мы, к несчастью, не немцы и не сторонники нацизма», — весело заявил Фожье. Малый, похоже, очень расстроился, он начал долгую обличительную речь в духе Гитлера, с патетическими восклицаниями, настаивая на том, что Гитлер был «красивый, очень красивый», «Гитлер гашанг, хейли гашанг!» — ревел он, сжимая в кулаке невидимое сокровище, несомненно сокровище ариев. Он долго объяснял, что Гитлер продемонстрировал всему миру, что немцы и иранцы являются единым народом, что этому народу предназначено управлять судьбами планеты, и, по его мнению, очень печально, что такие замечательные идеи до сих пор не получили своего воплощения. Посреди чаш, ритонов и расписных блюд Гитлер в облике иранского героя казался устрашающим и смешным одновременно. Фожье попытался продолжить дискуссию, узнать, «чем дышит» последний на Востоке наци (а может, и не последний), действительно ли он разбирается в теориях национал-социализма, а главное, к чему они приводят, но быстро оставил это занятие, потому что ответы просветленного юнца ограничивались размахиванием рук, что, без сомнения, означало: «Смотрите! Смотрите! Видите, как велик Иран!» — словно старинные изделия из стекла содержали в себе эманацию превосходства арийской расы. Впрочем, малый оказался очень вежливым; узнав, что мы не немецкие нацисты, он, пытаясь скрыть разочарование, пожелал нам отличного дня, незабываемого пребывания в Иране, поинтересовался, не нужно ли нам чего, и, подкрутив холеные усы à la Вильгельм II, щелкнул каблуками и удалился, оставив нас, по выражению Фожье, ошарашенными, ошеломленными и растерянными. Напоминание о старине Адольфе в самом центре малого дворца в стиле неосельджукидов, посреди музея Абгине и его чудес, оказалось настолько неуместным, что от него во рту образовался странный привкус, нечто среднее между взрывом хохота и растерянностью. Затем, когда мы вернулись в институт, я рассказал об этой встрече Саре. Как и мы, она сначала рассмеялась, а потом задалась вопросом, в чем смысл нашего смеха, — Иран казался нам таким далеким от европейских проблем, что этот иранский наци виделся всего лишь безобидным чудаком; в Европе он вызвал бы у нас гнев и возмущение, а здесь мы просто не верили, что он понимал подлинный смысл нацистских теорий. Расовые теории, связанные с принадлежностью к арийской расе, сегодня представлялись нам столь же абсурдными, как и измерение черепа для нахождения шишки языков. Чистейшее заблуждение. Однако эта встреча, продолжала Сара, является ярким свидетельством влияния пропаганды идей Третьего рейха в Иране — как во время Первой мировой войны, и зачастую сформулированных теми же лицами (среди которых неизменный Макс фон Оппенгейм); нацистская Германия пыталась завоевать расположение мусульман, чтобы в советской части Центральной Азии, в Индии и на Ближнем Востоке переиграть русских и англичан и снова призвать к джихаду. Начиная с 1930-х годов научные общества (университетские и вплоть до Германского востоковедческого общества) настолько прониклись духом нацизма, что добровольно включились в эту игру: нацисты консультировались у востоковедов, специализировавшихся по исламу, чтобы узнать, не предсказывал ли Коран в той или иной форме пришествие фюрера, на что, несмотря на все свое желание, ученые не могли ответить положительно. Тем не менее они предложили составить на арабском языке соответствующие тексты. Предусмотрели даже распространение на землях ислама портрета фюрера в образе предводителя правоверных, улыбающегося, в тюрбане и с орденами, похожими на те, что носили в эпоху Великой Порты, — портрета, пригодного для агитации мусульманских толп. Геббельс, шокированный этой ужасной картинкой, положил конец операции. Лицемерные нацисты, оправдывавшие использование «недочеловеков» в военных целях, не были готовы нахлобучить на голову своего верховного вождя тюрбан или тарбуш[460]. Востоковедению от СС, и в частности оберштурмбаннфюреру Виктору Кристиану, известному директору венского филиала востоковедческого общества, пришлось довольствоваться попыткой «десемитизировать» древнюю историю и ценой мошенничества наглядно объяснить историческое превосходство арийцев над семитами в Месопотамии, а также основать «школу для мулл» в Дрездене, где предстояло получать образование имамам СС, отвечавшим за вразумление советских мусульман: в своих теоретических раскладах нацисты никак не могли решить, кого должна обучать школа — имамов или мулл — и какое название следует дать этому своеобразному заведению.

К разговору присоединился Фожье; мы приготовили чай; тихо шумел самовар. Сара взяла кусочек кандиса[461] и принялась рассасывать его; сбросив туфли, она с ногами забралась в кожаное кресло. Тишину заполняли аккорды сетара[462], записанные на диск; стояла осень или зима, во всяком случае, уже стемнело. Как обычно, на заходе солнца Фожье начинал ходить кругами. Ему удалось продержаться еще час, затем тяга к зелью стала слишком сильной, и прежде, чем отправиться спать, он пошел выкурить трубку или косячок с опиумом. Я вспомнил его собственные советы эксперта, данные когда-то в Стамбуле, но, по-видимому, он им не следовал. Спустя восемь лет он стал завзятым курильщиком опиума, и мысль о возвращении в Европу, где доставать наркотик гораздо труднее, выбивала его из колеи. Он знал, что произойдет: в конце концов он начнет употреблять героин (он уже покуривал его в Тегеране, хотя и редко), столкнется с болезненной зависимостью и муками ломки. Помимо материальных трудностей (конец исследовательского гранта, отсутствие скорых перспектив найти работу в тайном обществе, именуемом Французским университетом, этом светском храме, где испытательный срок может тянуться всю жизнь), мысль о возвращении сопровождалась пугающим пониманием собственного состояния и паническим страхом распрощаться с опиумом — который он компенсировал избытком активности; он постоянно ходил на прогулки (как в тот день, когда повел меня в музей Абгине), на встречи, совершал сомнительные вылазки, не спал по ночам, пытаясь растянуть время и в вихре развлечений и наркотиков забыть о том, что его пребывание подходит к концу; однако с каждым днем тревога его нарастала. Директор Жильбер де Морган был не прочь избавиться от него; надо сказать, старомодный аристократизм старого востоковеда плохо сочетался с изобретательностью, независимостью и своеобразными темами исследований Фожье. Морган был убежден, что все его неприятности не только с иранцами, но и с посольством Франции случались из-за этого «современного товарища». Литература (по возможности классическая), философия и древняя история — вот темы исследований, интересовавшие лично директора. Представляете, говорил он, мне посылают еще одного политикана (так он называл студентов, изучающих современную историю, географию и социологию). Они там, в Париже, совсем с ума посходили. Мы бьемся, чтобы получить визы для исследователей, а в результате вынуждены подавать документы на тех, кто совершенно точно не понравится иранцам. И приходится лгать. Какое умопомрачение.

Умопомрачение и в самом деле являлось ключевым компонентом исследовательской работы европейцев в Иране. Ненависть, деформация чувств, ревность, страх, подтасовка являлись единственными связями, которые ученое сообщество с успехом развивало, по крайней мере в отчетах вышестоящим организациям. Коллективное умопомрачение, персональные закидоны, — чтобы не принимать такую обстановку близко к сердцу, Саре приходилось прилагать немало усилий. Свой принцип руководства Морган определял коротким словом le knout[463]. По старинке. Разве иранская администрация не насчитывает несколько тысячелетий? Следовало вернуться к священным принципам дисциплины: молчание и кнут. Разумеется, сей надежный метод имел свой недостаток, а именно основательно замедлял работу (как при постройке пирамид или дворца в Персеполе[464]). Он также взваливал больше тяжести на плечи Моргана, проводившего время в жалобных излияниях; как говорил он сам, у него не оставалось времени ни на что другое, кроме как надзирать за своими подчиненными. Научных работников он особенно не трогал. Не трогал Сару. К Фожье мог придраться. Временных иностранных сотрудников, поляков, итальянцев и меня, он, как говорят французы, ни в грош не ставил. Жильбер де Морган вежливо игнорировал нас, деликатно сбрасывал со счетов, позволяя нам пользоваться всеми льготами своего института, и прежде всего большим помещением, расположенным над офисными кабинетами, где Сара потягивала свой чай, где Фожье мог ходить кругами, где мы обсуждали теории безумца из музея Абгине (в итоге мы решили, что он сумасшедший), Адольфа Гитлера, позирующего в тарбуше или тюрбане на голове, и его вдохновителя и предшественника графа де Гобино, создателя арийской расовой теории; автор «Эссе о неравенстве человеческих рас» также был востоковедом, первым секретарем, а затем главой французской дипломатической миссии в Персии и в середине XIX века дважды побывал в Иране, а его сочинения обрели право издания в трех увесистых томах знаменитой книжной серии «Библиотека Плеяды», откуда, по мнению Моргана и Сары, несправедливо выкинули несчастного Жермена Нуво. Первый французский расист, вдохновитель Хьюстона Стюарта Чемберлена