Компас — страница 55 из 86

[465], крупного теоретика исполненного ненависти германофильства, ступил на эту стезю по советам Козимы Лист и Вагнера, ставших друзьями Гобино с ноября 1876 года; Гобино также являлся поклонником Вагнера; он напишет более пяти десятков писем Вагнеру и Козиме. К несчастью для последующих поколений, он пришелся очень кстати самой мрачной частью своего творчества; именно через байройтский кружок (в частности, через Чемберлена, будущего супруга Евы Вагнер) начнут свое страшное шествие его арийские теории об эволюции человеческих рас. Но, как заметила Сара, Гобино не антисемит, совсем наоборот. Он считает «еврейскую расу» одной из наиболее благородных, мудрых и предприимчивых, наименее упадочнической и наиболее защищенной от всеобщей деградации. Антисемитизм — это Байройт, это Вагнер, Козима, Хьюстон Чемберлен, Ева Вагнер[466] и примкнувшие к ним. Ошеломляющий список адептов байройтского кружка, ужасные свидетельства: Геббельс, держащий за руку умирающего Чемберлена, Гитлер на его похоронах, Гитлер — личный друг Винифред Вагнер… Когда подумаешь, что авиация союзников сбросила две зажигательные бомбы на Гевандхаус Лейпцигской филармонии, где служил бедняга Мендельсон, и ни одной на Фестивальный театр в Байройте, понимаешь, какая это несправедливость. Даже союзники невольно стали сообщниками арийских мифотворцев, хотя разрушение театра в Байройте было бы, разумеется, большой потерей для музыки. Впрочем, что за важность, его бы восстановили точь-в-точь, но Винифред Вагнер[467] и ее сын хотя бы представили себе, какие разрушения они принесли в мир, почувствовали бы боль от потери, видя, как преступное наследие их свекра и деда разлетается как дым. Если, конечно, бомбы могут искупить преступление. Не хочется вспоминать, что интерес Вагнера к Востоку (помимо влияния Шопенгауэра, Ницше и чтения «Введения в историю индийского буддизма» Бюрнуфа[468]) также пробудило «Эссе о неравенстве человеческих рас» графа де Гобино: оно привело Вагнера в восторг; как знать, возможно, Вагнер даже прочел «Три года в Азии» или «Азиатские повести». Сама Козима Вагнер перевела для журнала «Bayreuter Blätter» исследовательскую работу Гобино под названием «Что происходит в Азии»; Гобино часто посещал Вагнеров. Он сопровождал их в Берлин на триумфальную премьеру «Кольца нибелунгов», состоявшуюся в 1881 году, пять лет спустя после открытия театра в Байройте, за два года до смерти мэтра в Венеции, мэтра, который, как говорят, собирался в конце жизни написать буддистскую оперу «Победители», чье название, совершенно не соответствующее духу буддизма, ужасно рассмешило Сару — не меньше, чем некоторые высказывания бедняги Гобино: Сара отправилась за его сочинениями «в погреб», как называли институтскую библиотеку, и у меня перед глазами, именно когда начинается трансляция второй части октета Мендельсона, снова встает картина, как мы продолжаем читать вслух отрывки из «Трех лет в Азии». Даже Фожье прекратил беспокойно ходить кругами, чтобы сосредоточиться на прозе злополучного ориенталиста.

В личности Гобино присутствовало что-то трогательное; из всего творчества этого чудовищного поэта и далеко не выдающегося романиста реальный интерес представляют только его путевые заметки и повести, в основе которых лежат его собственные воспоминания. Он также был скульптором и даже выставил несколько мраморных бюстов, и среди них «Валькирия», «Аппассионата» и «Королева Маб» (Вагнер, Бетховен, Берлиоз: он отличался хорошим вкусом), работы, обладавшие, по мнению критиков, скорее выразительностью, нежели точностью исполнения. Его знали во властных кругах, он встречался с Наполеоном III, с его женой и его министрами; сделал карьеру дипломата, работал в Германии, два срока в Персии, в Греции, в Бразилии, в Швеции и Норвегии; был знаком с Токвилем, Ренаном, Листом и многими востоковедами своего времени, с Августом Фридрихом Поттом,[469] немецким специалистом по индоевропейскому языкознанию, и с Жюлем Молем[470], французским знатоком персидского языка, первым переводчиком «Шахнаме». Великий востоковед Юлиус Ойтинг[471] из немецкого Страсбурга[472] после смерти Гобино выкупил на деньги рейха все его наследие: скульптуры, рукописи письма, ковры, тот скарб, который каждый востоковед оставляет после себя; стараниями случая и Первой мировой войны в 1918 году эта коллекция вновь стала французской; неловко считать, что миллионы людей, погибших в этой нелепой войне, только и думали о том, как бы лишить Австрию адриатических пляжей и заполучить обратно старье из наследия Гобино, вышвырнутое тевтонами. К несчастью, все они погибли ни за что: миллионы австрийцев проводят свои каникулы в Истрии и Венето, а Страсбургский университет давно уже отказался выставлять в своем маленьком музее реликвии Гобино, жертвы теоретического расизма своего века, ибо они жгут руки хранителям музея.

Демократия приводила графа де Гобино в ужас. «Я смертельно ненавижу власть народа», — говорил он. Он умел жестко высмеять глупость, которую видел вокруг себя, глупость мира, населенного насекомыми, вооруженными орудиями разрушения, «готовыми уничтожить все, что я уважал, что я любил; мир, сжигающий города и разрушающий соборы, больше не нуждается ни в книгах, ни в музыке, ни в картинах, замещая их картошкой, бифштексом с кровью и белым вином», писал он в романе «Плеяды», открывающемся длинной обличительной речью против дураков, очень напоминающей речи современных правых интеллектуалов. Расистская теория Гобино покоилась на оплакивании: ощущении постепенного вырождения Запада и озлобленности против черни. Где империя Дария, где величие Рима? Но в отличие от своих последователей, он не возлагал на «еврейский фактор» ответственность за угасание арийской расы. Для него (и с этим вряд ли бы согласился Вагнер или Чемберлен) высшим образцом чистоты арийской расы является французское дворянство, что скорее смешно. Его юношеское произведение «Эссе о неравенстве человеческих рас» своим появлением обязано как лингвистическим аппроксимациям, так и начальным шагам гуманитарных наук; во время двух служебных поездок в Персию в качестве представителя имперской Франции Гобино познакомился с иранской реальностью: посетив Персеполь и Исфахан, он пришел к убеждению, что увидел подлинное величие арийцев. О своем пребывании в Персии он написал рассказ, блестящий, местами забавный, но никак не расистский в современном понимании этого термина, во всяком случае применительно к иранцам. Сара читала нам отрывки, рассмешившие даже беспокойного Фожье. Помню вот такую фразу: «Признаюсь, среди опасностей, подкарауливающих путешественника в Азии, я отвергаю притязания пострадавших от тигров, змей и мародеров и на первое место ставлю, бесспорно, британские обеды, кои мы вынуждены испытывать на себе». Изречение исключительно отрадное. Гобино еще добавил пару слов об «истинно сатанинских» блюдах, подаваемых англичанами, в домах которых, по его словам, выходишь из-за стола больным или голодным, «умирающим от колик или от голода». Его впечатления от Азии представляют собой смесь высоконаучных описаний с ужасно смешными рассуждениями.

У этого напитка кисловатый привкус леденца, неестественный английский привкус, как сказал бы Гобино. Нисколько не напоминает цветы гибискуса из Египта или Ирана.[473] Надо бы мне пересмотреть свое суждение об октете Мендельсона, это, оказывается, еще более сложное произведение, чем я предполагал. «Ö-1», «Klassiknacht», все-таки моя жизнь довольно тосклива, я мог бы сейчас читать, вместо того чтобы, включив радио, мусолить давние иранские воспоминания. Псих из музея Абгине. Боже, каким скучным был Тегеран. Вечный траур, серая пыльная дымка, загазованность. Тегеран или смертная казнь. При малейших проблесках света тоска лишь усиливалась; сногсшибательные увеселения золотой молодежи в северных районах развлекали нас некоторое время, но потом их разительный контраст с омертвевшими общественными пространствами погрузил меня в глубочайшее уныние. Роскошные молодые женщины в сексуальных одеяниях принимали эротические позы, тянули турецкое пиво или водку, танцевали под запрещенную музыку из Лос-Анджелеса, а затем снова закутывались в платки и пальто и терялись в добропорядочной исламской толпе. Присущий Ирану контраст между бирун и андарун — внутренним пространством дома и внешней средой, частным и общественным, — отмеченный уже Гобино, Исламская республика довела до крайности. Войдя в квартиру или приехав на виллу в северных кварталах Тегерана, внезапно можно оказаться среди молодых людей в купальных костюмах, которые со стаканом в руке прогуливаются вокруг бассейна, бегло болтают на английском, французском или немецком и, развлекаясь и потягивая контрабандный алкоголь, забывают царящую снаружи серость и отсутствие будущего у иранского общества. На таких вечеринках присутствовала какая-то безысходность, безнадежность, готовая у самых отчаянных и наименее обеспеченных трансформироваться в яростную энергию революционеров. В зависимости от времени и правительства полиция нравов[474] совершала рейды более или менее часто; потом ходили слухи, что такого-то арестовали, такой-то попался на курении, такой-то пришлось пройти унизительную проверку у гинеколога, чтобы доказать отсутствие внебрачных сексуальных отношений. Эти рассказы, всегда напоминавшие мне суровое испытание у проктолога, которому Верлена подвергли в Бельгии после его эскапады с Рембо, отражали повседневную жизнь города. Интеллектуалы и университетские сотрудники, в основном уже утратившие задор юности, делились на несколько категорий: тех, кто преуспел, сумев обеспечить себе более-менее комфортабельное существование «в стороне» от общественной жизни; тех, кто отчаянно лицемерил, получив от режима теплое местечко и извлекая из него наибольшую выгоду; и тех, довольно многочисленных, кто страдал от хронической депрессии, от необъяснимой тоски, с которой они более или менее удачно справлялись, с головой уходя в науку, воображаемые путешествия или искусственные райские уголки. Я спрашиваю себя, что стало с Парвизом